В ближних рядах люди потеснились. Авдотья вышла к саням. Шаль сползла ей на плечи, обветренный тонкий рот был раскрыт, словно от жажды.
— Разжалобились, расплакались, — негромко, но с силой и болью бросила она в толпу. — До чего дешевый мы народ!
Толпа загудела, закачалась, как от сильного ветра.
— Баб своих утешай!
— Слезы у них дешевые!
Авдотья шагнула вперед и встала у высоких козел, лицом к Дегтеву. Голос ее зазвенел от напряжения и гнева:
— Пошто жалкуем, пошто печалуем? Люди добрые! Иль у нас на него, на коршуна, сердца нету? Да его-то красный дом на косточках на наших поставленный! — Она требовательно потрясла узловатыми кулаками. — Аль накормил, напоил, приютил он кого на своем-то богачестве? Да у него среди зимы снега не укупишь. Коршун злокипучий!
На этот раз никто ни словом не посмел возразить Авдотье — в Утевке слишком хорошо знали жестокую скупость Дегтевых.
Авдотья ухватила Карасева за рукав и с гневным укором спросила:
— А ты чего молчишь, неужто язык вспять завернулся?
На худом лице Карасева появилась неловкая усмешка: он не понимал, чего от него требуют.
— Ты, конечно, человек приезжий. Ну, ты спроси у самого-то Корягина, как он вот у него, — Авдотья уставила на Дегтева прямой, твердый палец, — под окнами у него ползал в голодный год, корочку выпрашивал девчоночкам-то своим!
— Голо-одный год! — с тяжким стоном произнесла жена Ивлика, Степанида, шагнувшая из-за плеча Семихватихи.
Авдотья повернулась к ней.
— А ты, Степанидушка, верно, по своей беде кручинишься? В голодную-то зиму и машинку швейную Дегтеву стащила, и девичьи наряды… за семь пудов картошки… А сынов все равно не сберегла: померли.
— Картошку гнилую дал! Детушки вы мои! — вырвался у Степаниды отчаянный вопль. Она откинула тяжелую голову и заскрипела зубами, лицо ее пошло пятнами.
Ивлик вынырнул из толпы, ткнул жену в спину, но вдруг суетливо задергался, боком подошел к саням и, задрав голову, молча уставился на Дегтева.
— Погляди, погляди на свежего мученика! — мрачно пошутил кто-то из мужиков.
Ивлик молчал; его светлые выкаченные глазки и сморщенное лицо были страшны.
— Да уж известно: у Дегтевых совесть в рукавичках ходит, — нетерпеливо сказал дюжий мужик в волчьей шапке.
— Травленая душа! — поддержал его Дилиган тонким своим голосом.
— Кому голод, кому холод, а он тем годом на нашей беде хоромы воздвигнул.
— И то правда.
— Щуку с яиц согнать!
— Бабы ска-ажут!
— Ну и что же: бабы, кто ли, а ведь правда…
Николай все еще стоял возле конюшни, отсюда он хорошо видел односельчан. С ним здоровались, перебрасывались словечком, но Николай предпочитал помалкивать: он был тут вроде гостя — еще не обжился, не обвык. Конечно, спроси у него насчет Дегтева, он бы только стиснул кулаки в ответ: не за что ему, бедняку и сыну бедняка, жалеть Дегтева. Но когда из толпы вдруг вышла мать, он застыдился и забоялся, что обидят ее, оглоушат.
Теперь, когда она сказала свое слово и стояла молча, не сводя с людей прямого разгоряченного взгляда, его стало томить радостное удивление. Нет, он-то что думал: «Приеду, успокою ее старость, буду поить-кормить, пусть лежит на теплой печи…» Вот тебе и покой!
Он стал протискиваться в передние ряды, но толпа вдруг качнулась, и снег захрустел под множеством ног. Николай оглянулся и тоже невольно подался в сторону: рассекая толпу высоким крутым плечом, прямо на сани двигался Афанасий Князь. Волосатое лицо его багрово пылало, и, когда достиг он саней, маленькие сверлящие глазки бешено вонзились в спину Дегтева, а губы так страшно и немо затряслись, что Карасев оторопело крикнул:
— Ну, чего ты? Чего тебе надо?
Дегтев взглянул на Карасева и завозился в санях. Тут его и настигла железная рука Князя: схватив Дегтева за плечо, он заставил его повернуться к людям и в напряженной тишине, нарушаемой лишь фырканьем застоявшейся лошади, с натугой выдавил из себя:
— Ты… это… тварь ты…
Олена Семихватиха, жадно смотревшая ему в рог, заполошно крикнула:
— Припадошный он! Гляди, пена у него!
Тут, отчаянно работая локтями, выбилась вперед Лукерья. Она шагнула было к мужу — и словно в стену уперлась: таким она еще никогда не видела его. Только Олена, конечно, приврала — пены на губах у Афанасия не было.
Князь что-то сказал прямо в опущенное лицо Дегтева. В толпе закричали:
— Тише, бабы! Не слыхать!
Тогда люди смолкли. Даже лошадь перестала фыркать. И все услышали, все увидели, как трудно идут у Князя слова:
— Ты не помнишь… кого к лавошнику посылал? А? Курылева-то не сговорил… тот умен мужик… зато лавошника подбил… не своими, чужими руками человека задушить. А кого к лавошнику послал? — Князь гулко ударил себя в грудь. — Афоньку-дурака сгонял, безгласную скотинку… вот!
— Кого задушил-то он? — спросила Олена. Ее трясло от страха и любопытства.
Афанасий повернулся к ней, и она даже отступила в испуге от его бешеного лица.
— Кузьму-то Бахарева выдал… он. При мне было. На бумажку списал. А я лавошнику отнес. А тот, значит, по казачьему начальству…
Из толпы, на мгновение оцепеневшей, раздался долгий вопль.
— Родимый ты мой! Головушка твоя стрелёная! — закричала Мариша, и женщины едва успели ее подхватить.
— Вот она — правда! — с угрюмой торжественностью произнес Князь. — Из-под земли вышла.
И, медленно повернувшись, зашагал к растворенным воротам. Дегтев опустился на солому, прямой, застывший, и только длинные озябшие пальцы его неудержимо шевелились.
— Трогай! — громко приказал Карасев.
Петя торопливо зачмокал губами. Сани двинулись, натужно скрипя, милиционер на ходу легко вспрыгнул и сел рядом с Дегтевым.
Толпа осталась во дворе; никто не заметил, как увязался за санями маленький Кузька Бахарев. Шубенка у него распахнулась, облезлая шапка съехала на затылок, но он бежал и бежал, не сводя глаз с неподвижной фигуры Дегтева.
Глава четвертая
Светлыми мартовскими сумерками к избе Логуновых подъехали старинные ямщицкие сани с высокой расписной спинкой. Взмокшие лошади зафыркали и стали по-собачьи, всем корпусом, отряхиваться. С облучка, бросив вожжи, спрыгнул Федор Святой. Полы его шубы подмерзли и гремели, как железные.
— Так что приехали, — обратился он к неподвижному седоку.
Степан Ремнев с трудом разлепил веки, подобрал полы тулупа, такие же мокрые и тяжелые, как у Святого, выставил вперед портфель, шагнул наземь и тут же, словно сломавшись в пояснице, упал на колени.
— А-а… — удивленно, с болью в голосе промычал он.
Святой помог ему подняться, ловко подставив широкое плечо.
— Отсидели ногу-то, — заметил он, уважительно взглядывая на высокого Ремнева.
— Хуже, брат, — попробовал улыбнуться Степан.
Во двор выбежала раздетая Авдотья, а за ней Наталья.
— Принимай гостей, Егорьевна! — бодрясь, крикнул ей Ремнев. — Мы с Федором в Току искупались, да немножко рановато: застыли.
Авдотья пристально взглянула на посиневшее лицо Степана, запахнула у него на груди тяжелый тулуп и крикнула Святому, чтобы он держал Степана крепче и вел скорее.
— Наташа, затопляй печь! Николя, пойди к Панкратовым, водки спроси, — сказала она, входя в избу.
— У самого берега полынья раскрылась, дорога-то и подплыла. До чего ныне весна ранняя! — ворчал Федор, стуча обледенелыми валенками. — Ввалились, до козел зачерпнули. Мне-то ништо, как от орешка отлетит. А они вот!..
— Куда ездил-то? — спросила Авдотья.
Ремнев сбросил тулуп на пол и опустился, почти упал на кровать.
— По волчьим следам, Егорьевна, — сказал он, морщась от озноба, и добавил тише: — Недобрые люди по району рыщут. Вредную агитацию пускают. Слыхать, Степан Пронькин по хуторам таится, никуда не уехал.
Авдотья ловко стянула с Ремнева мокрую одежду, валенки, носки и взялась за рубаху и брюки.
— Что ты, Егорьевна, я сам, — смущенно спохватился Степан.