Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Она пристально взглянула в напряженное лицо Ремнева и повысила голос:

— Крестьянское наше счастье комом слежалося, с корнями в землю ушло. Солнце воспекает, колос золотом оденется, гроза в степи прогремит — все, бывало, тошно мне, горюше, все горько! А ныне — встану на безмежной земле, встану, мал человек, в прозорной степи, и нравно мне: взойдет зерно, проклюнет землю, взойдет и наша светлая радость! Жива душа моя, жива надёжа!

Авдотья вскинула голову, отягченную повойником, и прикрыла глаза.

Неподвижная листва за окном была теперь черной и казалась вылитой из тяжелого металла. Ночная темнота осела по углам комнаты. Худое лицо Авдотьи посуровело. Она открыла глаза, словно решив что-то про себя, и запела ровным и сильным голосом:

Как в большой степи
Жил мало́й мужик,
Жил мало́й мужик, небогатенький.
А и выходил мужик во широку степь,
Говорил мужик степи-матушке:
— Уж ты, степь моя, степь родимая,
Широко ты, степь, да просторно лежишь.
А пошто же, степь, так содеялось,
Захватили тебя злыдни злобные,
А мне негде, малому, ногой топнути,
А мне негде, малому, колос вырастить…

Первые же слова песни толкнули Маришу в самое сердце. Она судорожно выпрямилась, и по лицу ее сразу полились слезы. Это была легкая, давно выплаканная, но вечно разящая тоска по мертвому.

А и послушайте меня, люди добрые,
Что скажу вам про того печальника,
Как и думал он о большой земле,
О большой земле да о дружестве.
А и дали ему землю малую,
Землю малую — всего сажень,
А лежит он в черной постелюшке,
И шумят над ним ветры вольные,
Кипит-клонится седа полынь…

Авдотья насухо вытерла тонкие губы и строго сказала:

— Кузьме Иванычу честь воздать от всего крестьянского рода. Не ной его косточка во сырой земле! Малого он был росточку: недоля человека в землю вбивает, росту не дает. А мечтал человек высоко, видел далеко.

Ремнев охватил голову руками и тихо раскачивался, сам того не замечая. Песня подняла в нем острую, сладкую тревогу. «Вот сидят люди бедные, измученные, розные, — думал он, задумчиво улыбаясь, — а пройдет время, и будет этим людям воздана честь. Скажут: они первые вышли на большую землю…»

Дилиган, сидевший рядом с Ремневым, вдруг тяжело задышал.

Дарья надвинула платок и сгорбилась, стыдясь слез. Николай открыто, с гордостью смотрел на мать.

Ремнев, очнувшись, поднял голову. Люди грузно сидели в темноте, а Авдотья пела и говорила, протянув к ним руки. Теперь от ночных, колеблющихся теней она казалась преувеличенно высокой и плечистой.

Ремнев с удивлением думал о том, что вот стоит перед ним худая, иссеченная горем крестьянка, всю молодость свою она проплакала над покойниками и теперь также вот спела песню о мертвом. Но — странное дело — он чувствовал, что это была песня о жизни.

Несколько мгновений он слышал только повелительный голос Авдотьи, потом стал различать слова:

— Сохи наши вместе свилися — тому и быть. По капле дождь копится, реки поит, а реками море стоит. Мураши и те кучей живут. Рожь стеной стоит — не валится…

— Верно, Дуня! — закричал Степан и шумно вскочил. — Верно!

Огромный, черный, он непонятно размахивал кулаками и смеялся.

— Чего в темноте сидим? — хрипло сказала вдруг кузнечиха.

Все задвигались, будто выйдя из оцепенения. Едва различимые во тьме силуэты людей казались мохнатыми и сказочно большими.

Дунька вышла из-за стола и через минуту вернулась. Осторожно ступая, она внесла коптилку.

Люди сидели, тихо переговариваясь. Дуньке показалось, что они перекликаются, как ночные птицы.

— Хорошо в песне поется! — сказала Дарья, и Дунька расслышала боль в ее ломком и странном голосе.

Из дальнего угла внушительно и твердо отозвался Климентий:

— Пока солнце взойдет, роса очи выест!

Трезвый и как будто сердитый голос его напугал Дуньку. Коптилка дрогнула в ее руке. Она загородила огонек ладонью и тревожно спросила Авдотью:

— К чему это он, тетя Дуня? Страшно как!

Авдотья приняла от девушки коптилку и поставила на стол.

— А чего страшно? Рот, милая, не ворота, клином не запрешь, — спокойно возразила она, переводя пристальный взгляд на волосатое лицо Климентия. — Кривое дерево от ствола уходит. Сказано: в сук растет…

Глава тринадцатая

На второй день после свадьбы коммунары выехали в поле.

Под озимь был отведен большой клин земли, что лежал на самом солнечном угреве, по пригорку. Здесь пришлось ломать почти что целину — такая сильная заплелась трава. Но отдохнувшие кони бодро тянули плуг, и на широкой пашне то там, то здесь возникала немудреная песня пахарей. Чаще всего слышался тонкий заливистый голос Дилигана, которому ладно вторила Дунька.

За семенами ржи Николай отправился к соседям, но не к домовитым орловцам, а в деревеньку Ягодное. Деревенька эта, когда-то крепостная, была маленькой, всего в две улицы. Николай пришел сюда не с пустыми руками: взамен семян коммуна предлагала чистое зерно пшеницы или же первосортное сено.

Ягодинцы, с почетом встретив председателя коммуны, исподволь выспросили обо всем. Николай не поскупился на рассказы. С гордостью перечислил он льготы, полученные коммуной от государства. Ягодинцы слушали, почесывали в затылках, помалкивали. Однако семян дали с лихвой и обещали завернуть в гости.

Коммунары обжили уже все три дома. Многодетные семьи и семья председателя получили отдельные комнаты. В самом светлом и теплом зальце определили быть детскому царству. Осенью усадьбу огородили плетнем, и ощущение затерянности в степи сразу исчезло. По зимнему первопутку к коммунарам приехал Степан Ремнев и показал бумагу насчет трактора.

— Как снег сойдет, пригоним из города своим ходом, — уверенно сказал Степан. Он теперь стал секретарем волостного комитета партии.

В коммуне, как великого праздника, стали ждать весны.

И вот неожиданно все повернулось по-иному: пришла большая беда, с которой коммуна не справилась бы, будь она и вдесятеро сильнее.

Еще с половины зимы ягодинские старики, ставшие частыми гостями в коммуне, принялись в один голос предсказывать плохой год.

— Неурожай будет, — повторяли они с печальной уверенностью, указывая на всяческие приметы.

В их предсказаниях не было ничего удивительного: степной этот край голодал не реже чем каждые семь-восемь лет, а то и чаще. Каждый тридцатилетний утевец мог бы припомнить не меньше трех зловещих годов, когда степь выгорала от азиатских ветров-суховеев и обезумевшие с горя крестьяне выносили на поля иконы и хоругви, служили бесконечные молебны. Ничто, однако, не помогало — хлеб сгорал на глазах у хозяев.

А далее всегда случалось одно и то же. Беднота тянулась в дальние леса, за корой, желудями и травами, окашивала лебеду вокруг изб и на огородах — все это шло на зимнее пропитание семьи. Единственную коровенку кормили гнилой соломой с крыш и уже к святкам подвешивали на вожжах, чтобы не упала.

Богатенькие отпирали заветные амбары со старыми запасами зерна и объявляли неслыханную цену на хлеб. Но платить мужикам было нечем, и они за мешок зерна нанимались к богатею сеять и убирать его будущий урожай. Призанятого зерна все равно не хватало до нови, и кабала иногда растягивалась на несколько годов. А едва бедный хозяин начинал наконец входить в силу, как на утевские поля и на степную округу снова налетал палящий суховей.

31
{"b":"878540","o":1}