— Сейчас, милая, поспешим, а то как же, — ответила Авдотья и покачала головой: — Этакая дорога, а?
В машине заплакал, вернее, запищал ребенок. Женщина, бережно неся перед собой кружку, скрылась в кузове.
— Ганюшка, где ты? — негромко строго спросила Авдотья.
Девочка вывернулась из-за ее спины.
— Беги отнеси половички тете Надежде. А я тут помогу. Обожди, не рвись! Отдашь половички — ступай домой. Слазь в погреб, там сметана есть в плошке. Донесешь — так и молоко прихвати, крынку с отбитым краем, это утрешник… Гляди не урони.
Авдотья провела жесткой ладонью по голове Ганюшки и кивнула на кучку мальчишек, молчаливо наблюдавших за ними.
— Чего же стоите? Откуда детей привезли, знаете? Из голодного краю. Теперь их надо выхаживать, как птенцов. Понимаете это?
На круглом лице Ганюшки отразились изумление, досада, решимость — все сразу.
Прижав к груди пестрые свертки, она скрылась в дверях школы и тут же выметнулась обратно, красная, со сбившимися волосами. Она кинулась к мальчишкам, пошепталась с ними, кое-кого даже подтолкнула крепким кулачком, и они брызнули в разные стороны, кто на Советскую, кто на Пушкинскую или на Пролетарскую.
Когда же один за другим они вернулись к грузовикам, держа в руках крынки с молоком, плошки с творогом, двери школы были раскрыты настежь и молчаливые женщины носили туда детей, завернутых в простынки. Ганюшка сразу приметила, с какой странной неуверенностью принимают женщины белые свертки — словно никогда им не приходилось нянчить ребятишек. Совсем рядом с Ганюшкой прошла Татьяна Ремнева. Девочка успела разглядеть восковую закинутую головку ребенка и напряженное лицо Татьяны с закушенными губами.
Прижав плошку со сметаной к груди, Ганюшка зашагала в школу. Она уже и не видела, как вместе с нею двинулся ее отряд.
Никто на них не закричал, но ребята не решились идти дальше коридора и выстроились со своими ношами вдоль стены. Один мальчик притащил кусок темного пирога с кислой капустой. Ребята зашипели на него, он же обиделся и все повторял:
— А раз у нас нет больше ничего! Это мне мамка на обед оставила…
Тут в коридоре появилась высокая ленинградка. Она заметила наконец ребят и бодро воскликнула:
— Это вы нашим малышам?! Молодцы! Живо бегите, ставьте на окна. За посудой придете завтра.
Когда она возвращалась из комнат с каким-то тючком в руках, в коридоре одиноко стоял маленький мальчишка.
— А ты что же?
Он поднял на нее глаза, полные слез.
— У меня пирог… аржаной… ребята говорят — не надо. А раз больше нет ничего?
В припухших глазах горожанки так и заплясали ласковые огоньки.
— Это как же — не надо? Положи на окно. И большое спасибо тебе.
— Ты сама съешь. Небось вон какой вкусный, — обрадованно сказал мальчишка и понесся по коридору, мелькая задубевшими пятками.
Когда Инна Константиновна еще раз вышла из школы, с нею была Авдотья.
— Не трудно вам, бабушка, будет? — спрашивала Инна Константиновна у Авдотьи, внимательно глядя на нее. — Девочке уже пять лет. Все помнит. Она у нас самая тяжелая, ни к кому не идет.
— Ну, что ты, матушка! — возразила Авдотья. — Разве дитя тяжелым бывает? Поди, не тяжелей снопа. А снопов я за лето тысячи перетаскала.
— Нет, я не о том! — Ленинградка грустно махнула рукой. — Совсем больной ребенок. Вы с нею осторожнее…
Она с заметным усилием влезла в кузов грузовика и тут же появилась снова с девочкой на руках. Авдотья приняла почти безжизненное тельце. Оно было такое легкое, такое невесомое, что Авдотья испуганно воскликнула:
— Гляди-ка, словно пушок, на руках не слыхать!
— Дистрофия. Голодная болезнь… — устало объяснила ленинградка.
Авдотья пошла в школу с легонькой своей ношей. Локти она расставила, чтобы в суете случайно не толкнули больное дитя.
Солнце широко вливалось в окна, и потоки света скрещивались где-то на середине комнаты. От сена, настланного вдоль стен, исходил острый запах вялого полынка. Авдотья выбрала свободный уголок, где уютно пестрела мягкая ряднушка, и уже хотела положить девочку на постель, как вдруг заметила, что девочка слабыми пальчиками вцепилась в ее рукав. «Не спит… Боится, что ли? И глазенки не открывает…»
Авдотья опустилась на сено, осторожно обернула девочку простынкой, хотела повольнее положить у себя на коленях. Но девочка опять вцепилась в ее рукав, уже обеими ручонками.
— Не бойся, дочка, — тихонько шепнула Авдотья. — Раскрой глазыньки, родимая.
— Больно глазки, — шепотом откликнулась девочка, и у Авдотьи сразу захватило дыхание.
Жгучий жар любви и жалости опалял ее, когда она смотрела в закинутое немое личико, в котором не было решительно ничего привычно ребячьего: серая, одутловатая кожа, закрытые опухшие веки, тонкая, иссохшая, цыплячья шейка… Жизнь едва-едва теплилась в этом хилом теле, словно не горела, а тлела самая тонкая свечечка. И прижала бы девочку к себе, да ведь страшно: все у нее, у бедной, болит…
Боясь произнести хотя бы одно слово, Авдотья склонилась к девочке, погладила ее по мягким волосенкам и поцеловала в лоб. Потом надолго прижалась губами к вялой щечке. Снова погладила и снова поцеловала. Она вкладывала в эти движения, понятные всем детям мира, любовь и ласку такой силы, что ребенок словно слегка вздрогнул, пролепетал: «Мама!» — и заплакал, беспомощно икая.
— Мама придет, — попробовала Авдотья утешить девочку.
Та внезапно смолкла, потом сказала:
— Маму убили.
Должно быть, короткую эту фразу ей довелось произносить не раз, и она уже привыкла. Но Авдотья оглохла от этого слабого голоса, от этих слов.
— Ты не уйдешь? — спросила девочка.
— Нет. Как тебя зовут, дочка?
— Илинка.
Пока Авдотья раздумывала, что это за имя — Еленка или Иринка, — девочка задремала у нее на руках.
Авдотья сняла с себя платок, прикрыла им голову девочки, тихо откинулась к стенке и застыла.
Много всякой беды, много кипучего горя было оплакано Авдотьей и схоронилось в глубинах ее сердца. Вся лютость, все проклятье, вся неправда старой крестьянской жизни были слишком хорошо известны ей, деревенской вопленице. Но никогда еще не видела она такого горя, какое легло на плечи вот этих маленьких полумертвых ребятишек.
Здесь не поможет ни одна самая светлая, самая утешная песня, ни один самый горький плач. Какими слезами могли бы заплакать матери этих детей, живи они на свете? Не слезы, а разве только капли крови исторгли бы их очи.
…Девочка заснула наконец крепким сном, и Авдотья решилась положить ее на сено.
В комнате еще суетились женщины, слышались тихие голоса, метались солнечные пятна на белых стенах. Вдоль стен, укрытые простынками, длинным рядком лежали детишки: их сморил тяжелый сон.
— Авдотья Егорьевна! Иди сюда! — позвала Авдотью Надежда Поветьева.
Не откликаясь, чтобы невзначай не разбудить девочку, Авдотья поднялась и бесшумно подошла к Надежде. Та взяла ее за руку и быстро сказала:
— Пока ребятишки спят, сходим к Александру Иванычу. Тут наши женщины побудут.
— Это к Леске, что ли? — спросила Авдотья, взглядывая на ленинградку, которая стояла здесь же. — Не больно он меня уважает.
— Ничего. — Надежда тоже взглянула на Инну Константиновну. — Обойдется. В правление его уже два раза вызывали. Крышу надо скорее крыть, вот-вот дожди польют.
Глава вторая
Инна Константиновна не имела, конечно, никакого представления, кто этот Александр Иваныч Бахарев, или, как называли его женщины, Леска. Ей сказали, что он кровельщик, а кроме того, бывший красный дружинник. Что значит «красный дружинник», Инна Константиновна тоже не знала, а спросить не собралась. Сил у нее было совсем мало, мучительно хотелось спать или хотя бы лежать, и она сосредоточила свои мысли и желания только на одном: получить от Бахарева согласие покрыть крышу. Женщины в один голос говорили, что сентябрь здесь дождливый. А дом простоял без крыши более двух лет, и, значит, потолок ненадежен.