— Кто знает, — протянул Хвощ тонким своим голосом.
Николай вздохнул, закрыл глаза. Степан Ремнев, пастух… Смутно вспомнился дюжий сероглазый парень, его еще провожала на войну жена, совсем молоденькая.
— А Утевка как живет? — спросил он у Хвоща после долгого молчания. — Матушка моя как?
— Матушка ваша, Дуня, известно, сохнет. Деда Полинашу и того похоронила, одна как есть осталась. А Утевку не узнаешь теперь. На дыбочках вся ходит. — Хвощ подобрал вожжи и хлестнул лошадь: — Н-но, буржуазия! Либо война никогда не кончится? Батюшка с амвона сказывал: брат на брата пойдет…
По запекшимся губам Николая прошла недобрая усмешка, и тут Хвощ увидел, что скулы у солдата обтянуты бескровной кожей, а вокруг рта легла глубокая морщинка.
— Батюшка скажет, — проворчал Николай. — Войне конец. Будет!
— А что же ты винтовочку вон рядом уложил?
Николай строго взглянул на Хвоща:
— Может, побаловаться придется еще…
Они опять замолчали. Лошадь рысью вынесла на крутой пригорок, и перед Николаем открылось зеленое поле заливных лугов. Далеко впереди мелькнула белая высокая тень утевской церкви, избы же, как и всегда, не были видны, столь низко припали они к земле и как бы слились с ней. Хвощ попридержал лошадь и достал кисет.
— Вся смута с вашего фронта пришла, — сказал он, мусоля цигарку. — Уньшиков-чуваш первый объявился и весь народ до дна переворотил. Знаешь Уньшикова?
— Нет, — рассеянно ответил Николай.
Теперь они ехали по краю обрыва. В этом месте степь как бы разверзалась, и в глубокой трещине росла темная чащоба кустарника. В старину здесь боялись ездить: говорили, в чащобе водились разбойники.
— Кто его знал, Уньшикова-то? — продолжал Хвощ, пытливо поглядывая на Николая. — Игнашинский он, не наш, самый крайний был бедняк. А теперь главный комиссар по волости и в дружине нашей.
— В дружине? — недоуменно спросил солдат.
— Ну да, в дружине, — повторил Хвощ. — Большевики там собрались. Больше всех им надо. Кузю Бахарева знал? Ну, Аршином в шапке звали?
— А как же…
— Теперь тоже самый набольший в Утевке начальник. И тоже с винтовкой. Мы ему говорим: «Куда тебе в большевики, ты самый что ни есть меньшачок!» — «Граждане, говорит, без смеху…»
Хвощ, обжигая пальцы, докуривал цигарку. Лошадь трусила по круглой, гладкой лощинке. Сейчас должен показаться пологий холмик, за ним откроется вся Утевка.
— И скажи ты, пожалуйста, какая колгота в крестьянстве пошла, — с досадой сказал Хвощ и выжидательно смолк.
Николай не то слушал, не то тихо дремал. На всякий случай Хвощ повысил голос:
— Хлеб, конечно, в город требуют. Степенные люди говорят: «Собирай с каждой трубы, по-старинному». А бедность вся поднялась: «По именью, говорят, облагайте». До чего дело дошло — у попа тридцать пять караваев требного хлеба отобрали! А теперь еще дружина по дворам пошла: «Пишись, говорит, кто в пролетарии, а кто в буржуазию». Бабы в плач: к чему это? Учет, слышь. Сто годов Утевка без учета простояла, а тут на тебе… У кого ни коровенки, ни овцы — ясное дело, в пролетарии записывают. Лавочника, трактирщика насильно в буржуазию записали. Ну, а мне куда?
Хвощ остро, с обидой взглянул на Николая.
— Сам знаешь, лошадка, две коровы, овцы… достаток есть. Но не такой же, как у лавочника. Я говорю: мне бы куда в середину…
Николай не слушал, он приподнялся в телеге, опираясь на наклеску худыми пальцами. Справа зеленели холмики утевского кладбища. Здесь три года назад было прощанье с солдатами. Мать отдала Николаю земной поклон, а Наталья, невеста, закричала в голос.
Хвощ нахлестал лошадь — таков был обычай у мужиков: хоть всю дорогу плетись шагом, а по деревне непременно вскок, — и они влетели в крайнюю улицу. Николай задыхался от пыли. Не радость испытывал он, а скорее, болезненное удивление. Глинобитные избенки едва поднимались над землей, ветер шевелил взъерошенную солому на крышах, лохматые плетни беспомощно валились набок.
Хвощ осадил лошадь у избы Авдотьи Нужды. Плетневые воротца были распахнуты настежь, избенка нахохлилась, боковая стена ее зловеще набухла, одно окно наглухо заделано, наверно, для тепла.
Несколько мгновений Николай сидел неподвижно и глядел в пустынный, чисто разметенный двор. Но у ворот никто не показывался.
— Ишь, двор чистый, — вздохнул Хвощ. — Ни скотины, НИ курицы.
Николай вдруг заторопился, взял винтовку, костыль, потом уложил их обратно и, поддерживая обеими руками больную ногу, спустил ее с телеги. Хвощ посмотрел ему вслед. Одно плечо солдата высоко вздергивалось от костыля.
Николай низко пригнулся, вошел в избу и остановился у порога. В избе было темновато, и в первый момент перед глазами Николая плавали желтые пятна. Потом он увидел мать. Авдотья обернулась от печи.
— Николя!.. Николя!..
Она была в черном, простоволосая, худая, и Николай вздрогнул от знакомого глуховатого нежного голоса. Она подошла к нему, легкая, как тень, и он, ощутив на своей груди ее голову, погладил сухие и светлые, словно ковыль, расчесанные на прямой пробор волосы. Рука матери скользнула под накинутой шинелью по костылю, и тут только поднялось ее лицо, побелевшее от страха и боли.
— Ногу мне порушили, — тихо сказал Николай.
Авдотья выпрямилась, неторопливо оправила волосы, отдала поясной поклон сыну, трижды поцеловала его в худые пыльные щеки и степенно сказала:
— Божья воля. Жив остался — и то славно. Дай-ка шинельку сниму…
Авдотья призаняла у соседки ложку масла, накормила сына кашей и постелила на кровати чистую дерюжку.
— Ложись с устатку. Пойду баньку поищу.
Николай прикорнул было, но тут же встал и, хромая, выбрался на улицу. Шли последние дни знойного июля, вся Утевка работала на полях, в улице пищали только малые ребята да пели петухи. И девушка Наталья тоже, верно, жала в поле.
Николай проковылял по двору, осмотрел сарайчик, потрогал его плетневую стену. Плетень, тугой, плотный, был завит его молодыми, сильными руками, а посреди двора по-прежнему стояла недоструганная колода. И сарай и колода были деланы для лошади, которую Николай так и не купил, — успели они с матерью собрать только полцены.
Вечером в избу набились люди. Среди беседы Николай то и дело беспокойно оглядывался на дверь, потом на мать. Дважды ему показалось, что бабы при этом отводили глаза и усиленно шептались.
А ночью, когда они остались одни и Авдотья, вздыхая, улеглась на печке, он спросил:
— Мать, ну как же Наталья-то?
Авдотья смущенно кашлянула, заворочалась, что-то уронила.
— Замужняя она теперь, Николя.
Сын молчал.
— Тосковала она, — неохотно заговорила Авдотья. — Писем от тебя нет и нет. Слышу, идет, поет: «Все пули пролетели, мой миленький убит». Встретила ее, спрашиваю: «К чему песня?» Гляжу, а она хмельная. Обняла меня, плачет: «Люблю, говорит, Франца, сердечко мое спеклося». Франец-то, австрияк, батрачил тут у Дорофея Дегтева. Ну и обкрутились в одночасье, вся Кривуша ахнула. Теперь Франец-то вместе с Кузьмой начальствует. Дружина у них.
Сын молчал, словно его и не было. Наконец произнес глухо и злобно:
— Дружи-и-на!
Глава вторая
Теперь, как и в молодости своей, Авдотья неутомимо бегала по людям в поисках заработка: стирала, шила, пряла, качала малышей — все для того, чтобы послаще накормить больного сына. Шли дни горячей страды. Люди от мала до велика жили в поле. Авдотья же часто оставалась в чужой избе одна с маленькими. Качая люльку ногой, опустив голову, она вполголоса пела:
А как у младого сокола
Сизо крылышко перешиблено,
Уж и где ж ему, болезному,
Во поднебесье летати…
Николай тосковал и сторонился людей. Однажды из окна Авдотья видела, как он взял топор, проковылял к колоде, ощупал ее худой ладонью, должно быть, хотел обтесать, да повернулся как-то неловко, застонал и сел на землю.