В Утевке Дилигана считали мужиком смирным и робким. Он рано овдовел и так и не женился. Жил всегда в бедах, которые сносил, не подавая голоса. «Иной от беды твердеет, волчьи зубы растит, а этот только пугается да тишает: страсти в нем много», — говорили о Дилигане в деревне, разумея под «страстью» непреодолимый страх перед жизнью. «Слабый человек: куда велят, туда и идет», — сказали о нем, когда он записался в коммуну.
…Кузница помещалась в конце хутора за амбаром, в низкой, слепой мазанке. Глухой кузнец в первый же день завладел этой мазанкой. Он поставил здесь горн, нажег угля и стал работать с утра до ночи, молча и с яростью.
Дилиган переступил высокий порог мазанки и торопливо протянул кузнецу измятый лемех. Тот ощупал его быстрыми пальцами и положил лемех на пол.
— Скорее, дядя Иван! — жалобно крикнул Дилиган.
Кузнец невнятно выругался и заорал:
— Панька!
Под ногами у Дилигана кто-то зашевелился. Кузнец нагнулся и за шиворот поставил на ноги сонного подручного. Парень качался и тер глаза. Кузнец размахивал у него перед лицом черными кулаками и приговаривал, по своему обыкновению проглатывая половину фразы:
— Валится где ни попадя… Спит! Прорва!
Панька смотрел на него мутными от сна глазами и все еще покачивался. Тогда кузнец схватил ведро воды и с размаху окатил парня. Дилиган едва успел отскочить. «Умаялись все», — подумал он, выходя из кузницы, чтобы подождать на воле.
Здесь сиял яркий день. Дилиган, задрав голову, взглянул на огненный лик солнца. Оно стояло на самой середине белесого неба. Полдня пропадет!
Дилиган присел на большой осколок жернова, вросший в землю неподалеку от мазанки, и закрыл глаза.
Разве не пала пять лет назад первая и единственная его корова? Разве не дергал он по колоску неуродившуюся рожь на своей полосе? Разве не горела дважды его хата? Но почему никогда еще не испытывал он такой тоскливой и неотступной тревоги, какая владеет им сейчас?
«Кучно живем, за всех боюсь», — неожиданно подумал он.
Перед закрытыми глазами его переливались радужные пятна, в горле пересохло, он решил сходить на кухню.
Пытливо, словно бы впервые, смотрел он на дома, на деревья, на озеро. Мелкие, острохвостые куры хлопотливо суетились на дороге. То и дело какая-нибудь из них погружала клюв в прозрачную лужу и пила, запрокинув голову и прикрыв глаза тонкими голубыми веками. Над главным домом вился хрупкий дымок. У крыльца по-хозяйски дремал желтый лохматый пес. «Обживаемся», — подумал Дилиган, с удивлением ощущая, как в него входит глубокая и тихая успокоенность.
Он поднялся на крыльцо и пошел по пустой терраске. Дверь из кухни была открыта, оттуда слышалась песня. Сильный и чистый голос то отдалялся, то приближался, как бы раздвигая стены. Звучал, казалось, самый воздух. Дилиган замедлил шаги, высоко поднял брови: он узнал голос Авдотьи, старой плакуши.
Вот явственно послышался запев — «Вихри враждебные веют над нами», — потом голос разлился широкой волной, стал плавно ниспадать и вдруг зарокотал.
«Пойду лучше испью воды в озере», — решил Дилиган, робея перед Авдотьей.
У озера он встретил ребятишек. Они мгновенно его окружили, засмеялись, залепетали. В сторонке, высоко задрав юбку, стояла одна смуглая Дашка. Дилиган видел выше полосы загара ее худенькие исцарапанные коленки.
— Мы яиц галочьих набрали! На кухню Дуне несем! — кричали мальчишки.
«Дуней называют, — удивился Дилиган. И тотчас же еще одна мысль поразила его: — Не матерям несут, а в общий котел. Коммунарские дети».
Он зачерпнул пригоршню воды, напился и бегом примчался в кузницу. Кузнец подал ему исправный лемех.
— Из живота вылезу, а свое выпашу! — заорал Дилиган, глядя в маленькие мерцающие глазки кузнеца. — Может, детям нашим жизнь-то откроется! Вот оно как, дядя Иван!
Глава пятая
Вечером, во время ужина, в коммуну пришел Степан Пронькин.
— Хлеб-соль! — сказал он, сдерживая свой густой голос, и быстрым взглядом окинул усталые лица коммунаров.
— Садись с нами, — однотонно ответила Авдотья. Она резала краюху хлеба ровными, сильными взмахами ножа. Лицо у нее было суровое, настороженное.
— Благодарствуем, — мельком ответил ей Степан и повернулся к Николаю: — У меня слово к тебе есть, Николай Силантьич.
— Это все одно — что ко мне, что ко всем. Говори!
Степан сел, скамья грузно скрипнула. Он был одет по-праздничному, крутые плечи едва умещались в поддевке тонкого сукна. Казалось, вздохни он поглубже, и крупные крючки повылетят с мясом. «Нам бы таких мужиков, — завистливо думал Николай. — Воз сена падать будет — на грудь примет».
— Весна ноне погожая прошла, — неторопливо начал Степан. — Половодье дружное, а тут и солнышко пригрело. Всякое зерно в рост кинулось. Рожь вон светлеет. А вы, никак, безо ржи ноне?
Николай не ответил.
— Безо ржи, — смущенный молчанием, сказал Павел Васильевич Гончаров.
Степан взглянул на него вполглаза. Мужичок этот был, кажется, еще не стар, но плечи его заострились, а лицо уже избороздилось морщинками. Рядом с ним сидел длинный Дилиган, еще далее — глухой безучастный кузнец и его пасынок, сонливый Панька. «Славные коммунары, — усмехнулся Степан. — И ребят словно гороху накатано».
— Что ж, соседушки, — внушительно сказал он, — в миру надо жить. Мы же видим: лошаденки у вас плохие, сеяли горстью. А теперь время подходит поле под пар ломать. Мыслимо ли крестьянину без хлеба жить?
— Проживем как-нибудь, — глухо обронил Николай.
Степан добродушно засмеялся.
— Не сладить вам. Здешняя земля могучая, плодная. Иль ты ее повалишь, иль она тебя. Мы, орловские, допустим, согласны исполу вам пар пахать, а? — неожиданно закончил он.
Николай положил ложку, вытер ладонью колючие усы.
— Устава нашего не знаешь, дядя Степан. Ну-ка, Ваня, зачти ему.
Дилиган с готовностью вынул из кармана желтую брошюрку и послюнил палец. Много раз читал он устав на собраниях коммунаров, давно заучил главные параграфы и умел произносить торжественные слова особенным, проникновенным голосом.
Сейчас, держа перед собой книжечку только для вида, он размеренно читал:
— «Коммуна является средством уничтожения всякой эксплуатации человека человеком и не может применять в своем хозяйстве наемного труда в целях извлечения из него прибыли». Наймать никого не можем, — добавил он, объясняя.
— Вона! — Степан погладил бороду и обернулся к Николаю. — Обидно ведь, милый человек. Земля диким цветком прорастет.
Николай только усмехнулся.
— Ничего. Сена довольно соберем. А на сене, может, машину заработаем.
Степан вопросительно повел глазами по опущенным, замкнутым лицам коммунаров. Одна старая Авдотья-плакуша сидела, высоко подняв голову. «Либо коноводит она тут? От бабы униженье терплю!» — злобно подумал Степан.
Он встал, переступил с ноги на ногу и сказал гулким басом:
— Ну, глядите, — и крупно зашагал к двери.
Все молчали. Николай угрюмо сутулился над столом. Ксюшка, кося зелеными глазами, подмусливала двумя пальцами брови, чтобы они казались тоньше и темнее: она прогуливала ночи с орловскими парнями. Мариша укачивала маленького.
— О господи! — горестно прошептала она.
За столом произошло смутное движение. Молчание стало недобрым, и Дилиган поежился, как от холода, мучительная, заискивающая улыбка задрожала на его лице. Мариша еще ниже опустила голову. Гончаров глядел куда-то вбок, а его дородная жена озабоченно насупилась. Белоголовые мальчишки боязливо прижались к матери.
Ссору подняла кузнечиха. Схлебнув последнюю ложку кашицы, она вытерла губы, с треском бросила ложку на стол и зычно крикнула:
— Уйдем, мужик, отсюда! Добра не будет!
Глухой кузнец сидел, равнодушный к беззвучной жизни, которая текла вокруг него.
Тогда кузнечиха вскочила, через стол ткнула кулаком в жесткое плечо мужа и прибавила еще громче, со слезами в голосе:
— Книжки вычитывают! От добрых людей отрекаются! Живем тут, как на острове Буяне!