Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Мариша порывисто опустила голову, на темных ресницах снова заблестели слезы.

— Молодые посмелее нас с тобой жить будут, не спросятся, — спокойно сказала Авдотья и тронула Маришу за руку. — Себя зачем принижаешь? Что ты, от живого мужа, что ли? И он, Федор-то, ведь мил он тебе?

— Ох, матушка! — всхлипнула Мариша. — Мне бы опять девкой стать!

— Прожитого не воротишь, — задумчиво откликнулась Авдотья. — А счастье — оно вольное, на светлых крылах летит. Поймала его — держи крепко.

Мариша подняла голову и тихо засмеялась.

— К тебе, Егорьевна, за словом, как за кладом, идешь. Вот ведь как дано тебе! Ты для нас, для баб, — мать утешная.

Авдотья проводила Маришу до ворот и вернулась. Навстречу ей от корыта поднялась Наталья. Широкое лицо ее было в крупных каплях пота.

— Хотела давно спросить, да все забываю, — с трудом, хрипло проговорила она. — Что, Николю-то небось и газом на войне отравляли?

— Газом? — удивилась Авдотья. — Нет, дочка. Ногу ему пулей порушили — это верно. А про газы он сам спрашивал у Никешки карабановского, у травленого-то, знаешь его?

— Вот змей! — тихо, задрожавшими губами произнесла Наталья.

— Про кого это ты?

Наталья испуганно взглянула на Авдотью.

— Не неволь, маменька, после скажу, как на духу, — прошептала она и снова склонилась над корытом.

Глава шестая

Всю вторую половину марта утевский колхоз, как говорил Павел Васильевич Гончаров, «шатался на корню».

Озадаченному председателю то и дело приходилось снимать заявления с того самого гвоздя, что торчал в раме окна у него над головой. Павел Васильевич не сразу отдавал заявление, уговаривал, доказывал, а люди выслушивали его и уходили, уходили.

В колхозе в конце концов остались считанные семьи, а на просторном скотном дворе бродили коровенки, взъерошенные и неприкаянные, какой-нибудь десяток…

И тут газеты напечатали постановление правительства о льготах колхозам и еще через несколько дней — ответ на вопросы колхозников.

В Утевке газеты эти зачитали до дыр. И уж не галдели утевцы, не орали в бесконечных спорах и ссорах, а крепко призадумались. Задуматься же и в самом деле было о чем. Время шло, надвигалась посевная пора, и каждый хозяин, над чем бы он ни хозяйствовал, должен был решить свою собственную судьбу.

Крепче всего в мужицкие головы вбились решения о немалых льготах, которые получали колхозы. Шутка сказать, вон какие миллионы отвалила Советская власть, и лучшую землю им нарежут, и машины дадут, очищенные семена, от налогов освобождение на целых два года — пока, значит, на ноги покрепче не встанут, — и уплату колхозных долгов отсрочили, и даже штрафы и судебные взыскания колхозникам простили… А единоличники? Что же единоличнику?

Тех, кто было вступил в колхоз, а потом взял свое заявление обратно, в газетах называли «мертвыми душами» (что было не очень понятно, но наверняка обидно), или «враждебным элементом» (вроде как к кулаку приравняли: тоже — кому охота нынешнее кулацкое «счастье» пытать), или людьми «колеблющимися». Вот сюда, под эту меру, и подводили себя решительно все вчерашние утевские колхозники, еще таскавшие за пазухой свои заявления, с такой неохотой возвращенные им маленьким взъерошенным Павлом Гончаровым. Мужичок этот, по-уличному прозванный Скворцом, обличьем совсем невидный, ныне, похоже, обрел силу и власть вовсе немалую. Что же, сам-то Гончаров — старательный, хоть и маломощный хозяин, да и человек, правду сказать, совестливый…

Как бы там ни было, сколько бы ни думали и ни гадали утевцы, в особенности середняки, а к половине апреля, когда со степи уже подули теплые, весенние ветры, в колхозное правление, к Павлу Васильевичу Гончарову, стали один за другим являться бывшие его «колхозники». Гончаров встречал их уважительно и вешал на гвоздь истрепанные, замусоленные заявления. Утевский колхоз снова стал — уже побыстрее и поувереннее — подыматься на ноги.

В молодом колхозе скопилось немало всякого добра: рабочий скот, плуги, сеялки, молотилки, отобранные у кулачья, семена, накрепко запертые в амбаре на высоких сваях. Лошадей набралось с полсотни. Их поставили в курылевский двор, наскоро соединив бывшую хозяйскую конюшню с двумя большими сараями, где Курылев держал коров и птицу. Конюшня получилась неказистая: одна половина деревянная, другая — саманная. Лошадям в ней было тесновато, зато тепло. Кунацкая изба, с заколоченной накрест дверью, еще пустовала, и ворота были распахнуты настежь. Пока уделывали, замазывали сараи, возили глину и саманный кирпич, створки ворот вмерзли в снег, и двор так и остался раскрытым. Старшим конюхом правление назначило Нефеда Панкратова, молчаливого сына Левона.

Ко всему колхозному добру Гончаров приставил усердного и надежного ночного сторожа Дилигана, которому вручил не только деревянную трещотку, но и охотничью двустволку: время было тревожное, и вокруг колхоза, неокрепшего и еще ни разу не посеявшего хлеб, бродили всякие люди.

— Не спускай глаз, Ваня, — строго наказал Павел Васильевич своему старому другу. — Пуще всего доглядай за семенным амбаром и за конюшней. Ну-ка останемся без семян или без лошадей — закрывай тогда колхоз…

В сумерки, как только начинало темнеть, Дилиган, в длинном тулупе и в подшитых валенках, с трещоткой в руках и с двустволкой за плечом, выходил сторожить колхозное имущество. Один-одинешенек в ночной темноте, Дилиган шагал по изученной дорожке — мимо соломенного навеса, где неясной грудой темнели машины и телеги, мимо семенного амбара, на дверях которого висел тяжелый «конский» замок, до конюшни и обратно, вкруговую. Короткая рассыпчатая дробь трещотки то и дело оглашала сонные улицы.

Нынче Дилиган не усидел в своей одинокой избенке и еще засветло явился в колхозное правление. При нем Гончаров запрятал в шкаф круглую печать, замкнул избу и, повторив: «Доглядай, Ваня», ушел спать.

Иван неторопливо обошел вокруг семенного амбара и тронулся в свой обычный нескончаемый путь.

Деревня успокаивалась, засыпала, только кое-где взлаивали собаки, то поодиночке, то все сразу, словно в какой-то своей, непонятной собачьей ссоре. Под ногами хрустел ломкий ледок, серое, быстро темнеющее небо, казалось, стояло совсем низко, по нему плыли и плыли быстрые колеблющиеся тени.

Иван смотрел на эти плывущие тени и думал. Ему чудилось, что в его низенькой избенке вот сейчас, темным весенним вечером, как и десять лет назад, весело и споро хлопочет дочь Дунька, светлокосая песенница и хохотушка. Сам того не замечая, Иван сбивался с тропинки, останавливался, закрывал глаза и неясно, словно сквозь воду, видел дочернее нежное девичье лицо.

Чьи-то твердые шаги вывели Дилигана из забытья. Впереди него вышел со двора, пересек тропу и зашагал посередине улицы невысокий и до неправдоподобия широкоплечий человек. «Нефед Панкратов, с конюшни… — догадался Дилиган, провожая взглядом колхозного конюха. — Верно, еще придет — заботник!»

Дилиган, помахивая трещоткой, начал новый круг, когда через дорогу кто-то с необыкновенной быстротой пробежал прямо в распахнутые ворота и скрылся, точно растаял, в глубине двора. «Нефед… — Дилиган остановился, удивленный, недоумевающий. — Чего это он опять мчит? Вроде недавно был?»

— Нефед Левонович! — закричал он, подойдя к двору.

— Дядя Иван… это ты? — сразу откликнулся густой бас Нефеда, но — странное дело! — за спиной у Дилигана.

— Постой-ка, Нефед Левонович, — забормотал Дилиган, растерянно поворачиваясь на голос. Нефед, широко и твердо шагая, уже подходил к нему. — Постой-ка… а не ты это к конюшне пробежал?

— Когда?

— Да сей минутой… Чудеса! Иль ты кругом обернулся?

— Помстилось тебе. Я из дому… ужинал.

— Должно, собака прокатила. Тьфу, носит идола! А ты, Нефед Левонович, гляжу, в другой раз идешь.

— Конь, он, знаешь… свой глаз… весна… — пробурчал Нефед, не заботясь, по своему обыкновению, понятно ли говорит.

Неторопливо посапывая, он отвернул полу шубы и полез за табаком. Дилиган почувствовал, как ему в руку суют теплый, туго набитый махоркой кисет.

59
{"b":"878540","o":1}