— Как же думаешь с колхозом?
— Чего мне думать, — буркнул Матвей. — Я ни при чем.
И только немного погодя недобро усмехнулся:
— Уж не ты ли думаешь про колхоз?
Кровь бросилась Надежде в голову, она закричала не своим голосом:
— А кому же думать? Ты-то сам много ли на поле убиваешься? Ковырнешь две борозды да снова за бумаги! Мужик в доме — и нет мужика в доме. Тоже мне хо-зя-ин!
Матвей даже из-за стола выскочил.
— Надежда! Ты в чей дом вошла, дура пропащая?
Надежда кинула ложку и ответила уже без крика:
— В твой дом вошла. Да я тебе три дома таких отработала. Дура я, это, может, правда. Да ведь не совсем пропащая.
Они стояли друг против друга. Матвей был неширок в плечах, и Надежда впервые про себя удивилась: почему это она его боится?
А Матвей сжимал кулаки, не зная, на что решиться. И тут Надежда поспешно выложила ему все, что надумала:
— Я хлеб сею да его убираю, я и за скотом хожу, вот и скажу последнее слово: ты как хочешь, а я в колхоз пойду.
— Ты… ты… — Матвей замахал кулаками и даже взвизгнул. — Голодранкой была, голодранкой и осталась. Вот тятяша приедет, он тебя… Хозяйка! Да ты своим юбкам и то не хозяйка!
Надежда напрямик отрезала:
— Нынче голытьбе верх вышел.
Тогда Матвей стукнул ее по лицу самыми костяшками…
— А мне уж все равно было, — рассказывала Надежда Авдотье, кусая губы. — Ушла за занавеску, к детям, стою, а сама чую: бей меня теперь, раскидай по косточкам, все равно сделаю по-своему.
Она отнесла уснувшую девочку в зыбку и снова села рядом с Авдотьей, сложив на коленях сильные рабочие руки.
— Не ко двору я им, Егорьевна… Ну, как заплатка к новому одеялу пришлась. Поветьевы, они умственные, детей всех выучили, ка чистую работу поставили, я для ихнего хомута одна такая нашлась, безгласная: ломи на них на всех, чертоломничай…
— Отмолчалась, выходит, — сказала Авдотья, и в ее голосе прозвучала мягкая, чуть печальная нотка. — Без спору тебе не обойтись. А уж спорить так спорить.
Авдотья обещалась прийти еще. А выйдя за ворота, вдруг подумала: «Придется, наверное, этой статной молодухе еще раз с крутого берега кинуться. Ну что же, на полдороге ведь не остановишься…»
Глава седьмая
Зима день ото дня набирала силу; она выдалась в этом году такая заносливая, что в иную вьюжную ночь избы до крыш заваливало снегом. Дороги в степи заметало косыми сугробами, и тогда, чтобы не заплутались путники, в Утевке днем и ночью звонили в колокол. Это был медленный, тягучий звон, ветер подхватывал его и широко разносил по степи. Старухи суеверно крестились и ворчали: «Люди сбесились, и зима, знать, сбесилась…»
В одно такое буранное утро, когда за окнами на разные голоса выла вьюга, а колокол звонил глухо и надрывно, Леска напугал жену необычно мрачной своей молчаливостью. Медленно, словно что-то разыскивая, он бродил по избе, шарил на подоконниках, потом влез на лавку, достал из-за божницы деньги и, не дождавшись завтрака, ушел. Дуня не посмела спросить куда.
Но едва она поставила на стол чугун с дымящейся картошкой, как Леска возвратился. Вытянув из кармана пузатую бутылку, он злобно отослал жену на кухню и уселся за стол.
Леска пил редко, но всегда в полном одиночестве. Охмелев, разбивал бутылку, срывал бумажные шторки с окон, сбрасывал на пол подушки, перину, одеяла и заваливался спать на голых досках.
Дуня увела ребятишек на кухню, подвесила люльку на крюк у окна, а старшего мальчика посадила на печь. Потом пожевала картошки, поплакала привычными тихими слезами и села к окну, чутко прислушиваясь к бульканью водки, бормотанию и вскрикам, доносившимся из передней избы.
Именно в эту минуту на улице заскрипела калитка, и по двору один за другим прошли Гончаров, Авдотья и молодой кузнец Павел Потапов.
Дуня вскочила и с безотчетной поспешностью выхватила из люльки маленького. Так, с ребенком на руках, она встретила людей и, когда они вошли, кинулась к двери в переднюю избу.
— Не пущу! — громко зашептала она, всем телом наваливаясь на дверь. — Мужик во хмелю! Еще убьет!
— Чего это ты? — удивленно сказал Гончаров. — Мы ведь по чести пришли.
Павел, как бы защищаясь, заслонился папкой и с укором проговорил:
— Заявленье в колхоз подали? Подали. Надо хозяйство списать, пай определить.
Дуня неохотно отступила от двери, и мужчины прошли в горницу, оставив хозяйку наедине с Авдотьей.
— С ними ходишь? — спросила Дуня, не глядя на Авдотью.
Та спокойно ответила:
— С ними.
— Теперь корову со двора сведете.
— А она твоя, корова-то?
— Дети мои.
В надтреснутом голосе молодой женщины Авдотья уловила ту затаенную тупую ненависть, с которой она столкнулась сразу же, как только принялась ходить по колхозным делам.
— Мужнины слова повторяешь, — задумчиво сказала она.
Не было такой силы, которая сделала бы Дуню сейчас иной. И почти нечаянно, по какому-то женскому чутью, Авдотья заговорила совсем о другом:
— Иван-то, батя твой… без хлебушка мается. Какая старость выпала сердешному. С рождества ходит, по фунтику занимает…
Дуня без слов, с судорожной поспешностью повернулась к Авдотье, губы у нее были закушены добела. Люлька, в которую она положила ребенка, несколько раз ткнулась ей в бок, но она ничего не замечала.
В самое сердце ударила ее своими словами Авдотья.
Выросшая без матери, Дуня всю свою дочернюю любовь отдала безропотному и не по-мужицки ласковому отцу.
Сделав несколько неверных шагов, она сорвала с себя нечистый платок и повалилась головой на стол. Под черным жгутом повойника блеснули льняные косы.
— Скучаю по бате, смерть моя! — зашептала она сквозь слезы. — Летом, бывало, на задах встретимся, тайком… А зимой — куда я с ребятишками? Батя тоже, конечно, гордость имеет. Придет иной раз ко мне, а мой-то идол так тут и вертится, нюхает, не просит ли чего батя… — Она с силой стиснула локоть Авдотьи. — Украду мешок пшеницы, ей-богу, украду! — Но тотчас же сникла, опустила голову. — Не украдешь. Он каждую луковицу считает. Думала, к детям желанный будет, а он их и видеть не хочет.
Внезапно бережным и быстрым движением она приложила обе ладони к своему тугому животу, насторожилась, перестала дышать и даже раскрыла рот.
— Ты чего? — удивленно шепнула Авдотья.
Дуня уронила обе руки и опустила голову.
— Молчит. Бывало, утром вот сюда меня тукнет, я и проснусь. Нынче все утро ждала, ждала…
— Ну? — сурово спросила Авдотья.
— Идол-то мой, — робко шепнула Дуня, — вчера кулаком ткнул, свету невзвидела. Боюсь, по дитенку.
Авдотья встала перед Дуней во весь рост и цепко встряхнула ее за плечи.
— Да ты чего это, баба! — отчетливо и грозно сказала она. — В крепостных, что ли, живешь? Иль белый свет клином сошелся?
В передней избе что-то тупо грохнуло. Затем дверь горницы с визгом распахнулась, и в кухню ввалился Леска в расстегнутой, разорванной до пояса рубахе. Косоглазый, взбешенный, он глядел как-то сразу на обеих женщин и в другую сторону, на печку. Мальчишка на печке вскрикнул от страха. Авдотья молча шагнула вперед и загородила собой Дуню.
Леска тяжело метнулся мимо женщин, каменным плечом ударил дверь в сени и минуту спустя, в облаках пара, появился с двумя новыми хомутами в руках.
— Болтуша! — крикнул он Авдотье. — Язычница! Измочалю!
Сухое скуластое лицо его было залито пьяными слезами, в ощеренном рту не хватало переднего зуба, от этого Леска, разозлившись, всегда говорил с присвистом.
— Закрой дверь! — сказала ему Авдотья.
Он плюнул ей под ноги и как-то боком полез в горницу; по полу за ним везлись пахучие ремни хомутов.
Женщины переглянулись и тоже пошли в горницу, Дуня за плечами Авдотьи.
На крашеном наслеженном полу беспорядочно была свалена постель. Леска подтащил сюда же хомуты и с размаху кинул их прямо на розовые подушки, потом сбегал на кухню и под мышкой приволок ухваты, сковородники, тяжелую кочергу.