Одним словом, как князь Антиохийский некогда наказал монсеньора Эмери к собственной выгоде, так же собирался поступить с самим Ренольдом и Мануил. Нет-нет, базилевс вовсе не собирался выставлять князя на раскалённую крышу — занять Антиохию и вывернуть в свой карман княжескую казну император мог и так, тем более, когда сам Ренольд находился в его власти. Нет, князя надлежало потыкать носом в... в пыль, вернув себе если уж не деньги, то престиж. Престиж, его поддержание — вот какую цель, как правильно считали добрые советчики князя, преследовал базилевс в сложившейся ситуации.
Зная об этом, наш кельт захватил с собой подходящий гардеробчик — костюм кающегося грешника. В таком вот облачении вместе со своими придворными он, уткнувшись лицом в землю перед помостом, на котором возвышался трон Мануила, и пролежал до тех пор, пока базилевс не соблаговолил «заметить» его.
Происходило всё это при большом скоплении народа, при иностранных послах, при собственном византийском нобилитете. В общем всё было обставлено с надлежавшей помпой. Для начала, чтобы никто ничего не пропустил, вся антиохийская компания прошагала босиком и с непокрытыми головами по городу, а уж потом только двинулась к лагерю. Базилевс, безусловно, достиг успеха. По мнению современников, латиняне в лице князя Антиохии buvant ипе grande honte — то есть, как выразился Гвильом Тирский, испили горькую чашу позора: «Summa ignominie et populi nostri confusione»[123].
Трудно поручиться, что именно сказал Ренольд в своё оправдание, однако можно не сомневаться, преданно глядя в глаза «отцу» (а как же, сюзерен для вассала всё равно что отец или уж в крайнем случае старший брат), он обещал, что, конечно же, больше так не будет. При этом наверняка держал пальцы перекрещёнными (в том случае, если подобный обычай тогда существовал).
Мануил выдвинул три условия. Первое: цитадель занимает византийский гарнизон. Второе: сам Ренольд, в свою очередь, направляет воинское соединение в императорскую армию (это, надо думать, затем, чтобы франки не вырезали ромеев, как только базилевс уберётся восвояси). И наконец, третье: латинский патриарх в Антиохии заменяется греческим. (Выслушав последнее условие, князь, что вполне резонно предположить, внутренне трясся от смеха — то-то Эмери обрадуется!)
Однако не только патриарх, но и сам король Бальдуэн были в немалой степени ошарашены, когда, прибыв весной в Антиохию, обнаружили там улыбающегося и довольного жизнью Ренольда.
Правда, он весьма скоро перестал улыбаться.
Бальдуэн вместе с братом Амори́ком и патриархом направились в лагерь базилевса перед Антиохией. Король, оставив графа с императором, вернулся оттуда нагруженный подарками. Взаимопонимание между родственниками явно упрочилось.
Видимо, пользуясь благорасположением Мануила, Бальдуэн и Эмери убедили его, что он перегнул или (в зависимости от того, как посмотреть) недогнул палку. Так или иначе, состоялся акт формального примирения князя с монсеньором, после чего последний получил назад свою патриаршую кафедру.
Но даже и столь значительный факт оказался оттеснённым из внимания горожан. События следовали одно за другим с ошеломляющей быстротой, город буквально бурлил.
Не успел король вернуться в Антиохию и водворить патриарха в его собственные покои, как все узнали новость — базилевс намерен войти в город.
Несмотря на многочисленные предупреждения, что чернь умышляет заговор против божественной особы императора, Мануил не изменил желанию и торжественно въехал в Антиохию на Пасху 12 апреля 1159 года.
Византийские штандарты развевались на крыше цитадели, где всего четыре года назад принимал солнечные ванны благочестивый монсеньор Эмери Лиможский.
Открывали шествие этерии — императорские телохранители, варяжская стража, за ними верхом на прекрасном фессалийском жеребце в пурпурной мантии следовал сам базилевс, увенчанный диадемой. (Мало кто знал о том, что под роскошными одеяниями Мануила скрывалась очень плотная кольчуга, выполненная искусными мастерами, наподобие той, что некогда спасла Ренольду жизнь в коридорах королевского дворца в Иерусалиме). Князь шёл рядом, держа в руках уздечку коня Мануила, ему тем самым отводилась как бы роль грума, а следовавшим позади, также разумеется пешим, ноблям Антиохии и того хуже — конюхов. Следом верхом ехал Бальдуэн без оружия и короны, дальше приближённые базилевса. В воротах процессию встречал монсеньор Эмери в полном патриаршем облачении, а с ним и весь цвет клира. От ворот по улицам, устланным коврами, засыпанными множеством цветов, дорогого гостя и всю его свиту проводили сначала к собору Святого Петра, а затем и во дворец.
Восемь дней не стихали пиршества, и всё это время базилевс поражал воображение подданных, без устали раздавая щедрые подарки как благородным рыцарям и знатным горожанам, так и черни.
Чтобы показать своё уважение к западным обычаям, Мануил устроил турнир, где восхитил франков, продемонстрировав им мастерство настоящего рыцаря.
Свитским базилевса также пришлось принять участие в состязаниях и пережить немало неприятных минут и даже позора, соревнуясь на ристалище с рыцарями. Тут византийским вельможам пришлось действовать на «чужом поле» — мастерство владения конём почиталось между ними куда меньше, чем искусство интриги.
Ренольд веселился со всеми, но на душе его скребли кошки. Дело было даже не в унижениях, не в том, что обстоятельства вынудили его признать сюзеренитет Мануила, не в том, что ему пришлось исполнять незавидную роль грума в императорской процессии. Всё это отчасти компенсировалось участием в турнире, где князь не без удовольствия вышиб из седел нескольких увальней-грифонов. Он даже самому базилевсу хотел предложить помериться силами в индивидуальном поединке, но тут уж враги были начеку, и ромеи и свои постарались сделать всё, чтобы не допустить боя. Они хорошо понимали, чем это могло закончиться.
Особенно усердствовал Бальдуэн. Князь не без горечи обнаружил, как сильно изменился иерусалимский король. Побеждённая сыном Мелисанда словно бы всё равно брала верх, сын всё более походил на неё если не внешне, то внутренне. К тому же его, казалось, пленил блеск императорской диадемы, он как будто бы полностью подпал под обаяние своего порфирородного родственника. Впрочем, последний также благоволил мужу племянницы. Дошло до того, что, когда король на охоте, упав с лошади, сломал руку, Мануил вызвался на роль лекаря, уверив Бальдуэна, что превосходным образом знаком с медициной и даже лечил одно время заболевшего в Константинополе Конрада Германского.
Однако дружба кузена Констанс и базилевса, как все прочие вышеперечисленные неприятности, лишь усугубляли горечь, наполнявшую сердце Ренольда, сама же она имела под собой иные основания. Тот старый сон, казалось уж ставший явью на Кипре, так и остался сном. Будто случилось так, что всадник, восседавший на белом коне, который попирал копытами горы драгоценностей, всадник, принимавший как должное подношения подданных, повернул своё лицо, и князь увидел... Мануила. Да! Ему, ему, младшему сыну базилевса Иоанна, а не младшему сыну графа Жьена и сеньора Шатийона возносили хвалы и отдавали почести подданные государя Антиохийского, словно бы забыв о существовании своего князя[124].
* * *
Мануил ушёл, и в Антиохию прибыли счастливцы, отпущенные по его договору с Нур ед-Дином узники, которые лишь благодаря базилевсу обрели не чаемую уже свободу.
Казалось, на какое-то время все, даже князь и патриарх, по-настоящему примирились. Надо было принимать и как-то устраивать несчастных. Одни уезжали домой в Европу, иные оставались в Северной Сирии, другие отправлялись искать счастья южнее, в землях баронов королевства или даже в самом Иерусалиме. За кем-то приезжали близкие и родные, но у большинства не осталось никого, родственники поделили их имущество, а самих давно забыли.