Ныне ушёл последний достойный правитель страны и города, где я родился и где, хваление Христу, приму смерть. Ушёл последний из тех, кто заслуживал право носить имя Боэмунда Великого[4], князя Отрантского, самого замечательного из первых пилигримов, из тех, кто с сердцами, исполненными мужества и истинной веры, отправился в поход против неверных. Умер четвёртый из правителей нашего государства, названный в честь великого пращура, умер Боэмунд Одноглазый, и с его уходом померкла былая слава.
И безмерно счастлив я тем, что вслед за ними настаёт и мой черед, ибо нет мне горше чести, чем узреть то, что суждено городу моему. Грядущее, как сказал я уже, несёт скорую погибель этой земле, как и прочим государствам латинян в Леванте.
То, что пережили мы во время Карнеаттинского побоища[5], чему покорный ваш слуга сам стал свидетелем в дни своей юности сорок и шесть лет тому назад, было лишь тяжёлой раной, от которой королевство Иерусалимское, пусть и ценой невероятных усилий, оправилось. Теперь же силы христиан иссякают, и хуже того, тает вера. Рыцарская доблесть, то, чем прежде всего славились франки, отдаётся на поругание купцам: венецианцы, пизанцы и генуэзцы, они, как вороны на тело поверженного воина, слетелись уже, обступили обессилевшего вокруг и до смерти его рвут тело на части.
Но мой рассказ не об этом. Мне не дано написать истории последнего достойного господина сего княжества У меня иной жребий. Благодарение Господу, Он судил мне рассказать о временах куда как более героических, чем те, что грядут, и те, что переживаемы нами ныне. Те годы, о которых повествует моё перо, были не в пример благодатнее, и те люди, о которых я расскажу, несравненно более благородны. Хотя и они уступали в славе и чести первым пилигримам, своим дедам и прадедам.
Я давно мечтал свершить это дело, ибо задумал его ещё в день смерти своего отца. Того человека, который и вправду был моим отцом, хотя и не мог признаться в этом пред всеми. Мне же то ведомо сделалось в дни тяжкие, когда мальчишкой-оруженосцем угодил я в плен к туркам и в темнице встретил его.
Он был не из тех, кто привык робеть перед неприятелем, но всегда искал встречи с врагом, пусть и численно сто крат превосходящим силы его отряда, а завидев, бросался в сечу, и верная дружина всюду следовала за своим сеньором.
Так всегда поступали первые пилигримы, и часто в битвах святые скакали рядом с героями: Георгий и Деметрий, облачившись в доспехи и белые плащи с красными крестами, пришпоривали белых жеребцов. Сам Господь, с умилением глядя на деяния сынов своих, помогал франкам.
Но то, как я уже с великой скорбью сообщил вам, было раньше и того ныне нет и в помине. Всевышний отвернулся от нас. Теперь за грехи одних Он казнит других, будит рыцарский дух в нечестивых вавилонянах, отнимая у латинских воинов победу в бою в наказание за неверие мирян и алчность купцов, за нечестие священнослужителей и нерадение мастеров.
Боже, Боже, чего ради оставил нас ты?!
Почему герои сделались похожими на женщин? Почему воины стали сторговываться с неприятелем, а священники продавать веру на ступенях храма? Что сталось с потомками великих пилигримов, принёсших крест на эту землю? Почему Ты оставил их милостью своей?!
II
Сотрясавший всё здание грохот медноголового «барана», без успеха «бодавшего» обитую металлическими пластинками дубовую дверь, вдруг прекратился. Стало тихо, но те, кто находился на улице, не оставили своих намерений. Они лишь сделали паузу, отложили таран, собираясь с силами перед решающим штурмом.
Они уже пробовали поджечь дом, но это не получалось: обмотанные просмолённой паклей стрелы не причиняли никакого вреда свинцовой кровле, равно как и дубовым ставням, ставшим влажными от недавно обильно выпавшего дождя.
Там, на втором этаже дома, сделавшегося объектом интереса собравшихся на улице вооружённых мужчин, возбуждённых вином и смелыми речами, сидел за столом в тёмной и очень неуютной, освещённой всего тремя свечами комнате совершенно седой длинноволосый старик. Он, одетый поверх кольчуги и прочего рыцарского облачения в длинный белый плащ с красными восьмиконечными крестами, царапая пером пергамент, выводил последние строчки длинного повествования. Он знал, что успеет завершить свой труд многих последних лет раньше, чем те, кто жаждал расправиться с ним, ворвутся сюда, но всё равно торопился.
Голоса на улице стали слышнее, судя по всему, к осаждающим подоспела подмога. Они, и без того многочисленные, возрадовались, надеясь теперь без труда захватить здание, обороняемое помимо крепких стен, дверей и ставен лишь горсткой молодых людей, оруженосцев и слуг старика.
— Эй, Жослен! — выкрикнули сразу несколько глоток. — Эй ты, нечестивый пёс! Сейчас мы придём к тебе в гости!
Последние слова отчего-то особенно развеселили и без того уже подогретую предвкушением расправы и сознанием собственной безнаказанности толпу, собравшуюся под окнами старого дома, вполне достойного называться маленькой крепостью. Мужчины, задирая длинные чёрные бороды, выпячивая покрытые кольчужным плетением животы, дружно захохотали, сопровождая свой больше похожий на конское ржание смех звоном оружия.
На взлетавших к глубокому, чёрному, усыпанному мириадами звёзд и звёздочек, сирийскому небу лезвиях длинных и острых мечей, как, впрочем, и на доспехах и шлемах воинов играли отблески тусклого лунного света, отражались пляшущие язычки пламени десятков факелов.
Услышав, как кто-то вошёл в комнату, старик поднял голому и уставился на того, кто осмелился потревожить его, своим единственным глазом:
— Это ты, Филипп?
Юноша в кольчуге и надетым поверх неё чёрным сюрко[6] с таким же, как и на плаще старика, красным крестом почтительно поклонился.
— Да, мессир, это я, — произнёс он хрипловатым голосом, в котором чувствовались нотки неложного волнения. — Там у них... к ним...
— Докладывай, — перебил его старик и добавил: — Впрочем, и без того ясно... Сколько ещё их пришло?
— Более полудюжины, мессир, — сообщил молодой человек и не выдержал, сорвался на крик: — Грязные киликийские грифоны! Проклятые горцы! Как они смеют поступать так с нами?! Неужели они не страшатся кары от Господа?! Не боятся гнева князя?! Мести ордена, наконец?!
Старик усмехнулся.
— Ты ещё молод, Филипп, — сказал он, качая головой. — Ты очень молод. Нет, мальчик мой, они не боятся ни Бога, ни князя, ни ордена. Что до последнего, то... я больше не член братства. Мой сан командора, так же как и плащ, который я ношу, — криво улыбнувшись, он коснулся белой материи, — лишь декорация. Мне позволено пользоваться ей до тех пор, пока не истекут последние часы моей жизни, а они уже истекли.
Юноша, конечно, не имел права перебивать старшего как по возрасту, так и по занимаемому положению, но он не смог утерпеть. Возраст и нежелание смириться с несправедливостью служили ему оправданием.
— Как же так, мессир?! — вскричал он. — Как же так?! Мерзкий сброд осмеливается хулить благородного рыцаря, угрожать его жизни, и никто, никто не вступится? Разве не на рыцарях, тех, кто преданно служит государю своему, радеет святой церкви Христовой, разве не на них держится эта земля? Как же патриарх, как же князь, как же великий магистр Храма допустят?
Старик поднял руку, жестом давая понять, что хочет тишины.
Филипп умолк, но даже и в полумраке комнаты человек с пером в руке видел, как негодование, охватившее юношу, бьётся в нём, ища выхода. Это проявлялось в нервном подрагивании мускулов лица, гневном поблёскивании глаз, неровном дыхании.
— Присядь, Филипп, — попросил командор и, когда юноша выполнил его просьбу, продолжал: — Насчёт братства, мой мальчик, можешь не сомневаться, с тех пор как киликийские грифоны вернули им Бахрас, магистр сделался куда дружелюбнее к своим извечным врагам. С патриархом тоже всё ясно, он давно ждал этого часа. Я ведь никогда не скрывал своей роли в смерти Петра Ангулемского. Его святейшество объелся масла из лампы и скончался в узилище. А что ещё оставалось ему делать, если никто не приносил бедняге ни еды, ни питья в течение нескольких дней?