Я знал любовь и голод волчий —
Две силы, движущие мир.
…………………………………………
Сжималось судорожно сердце
При виде женщин и хлебов.
В другом характерном стихотворении, начало которого очаровательно своей предельной безыскусностью в духе Тютчева, поэт признается:
Поужинал я, слава Богу,
И веселее стало мне.
Он был невероятный обжора, на женщин и на еду смотрел, и вправду, с таким волчьим вожделением, что поражал даже тех, кто хорошо его знал. Отличался болезненным самолюбием.
Помню, однажды зимой один из тех, кому он был обязан некоторой материальной поддержкой, заметив, как из брючных прорех зияет его голое тело, предложил ему по-дружески смену белья. Т-ов гордо отвечал: «Спасибо, не тревожьтесь. Я не ношу нижнего белья по принципиальным соображениям. По-моему, это негигиенично».
О прошлом Т-ова я знал только то, что он обитает в Париже со времен первой мировой войны, что когда-то его увлек католицизм и он стал католиком (отсюда несколько имен[97]). Был даже период, когда Т-ов уходил в монастырь. Но, судя по книгам, которые у него вскорости завелись, вдохновенный поэт не созрел до монашеской жизни. Через год после нашего знакомства он вернулся в Россию, и с тех пор я о нем ничего не слышал.
Впоследствии мне стало известно от Бальмонта, что Марк Мария Людовик Т-ов (было у него еще дополнительное католическое имя, которое он, как водится, опускал) происходил из одесской еврейской семьи.
Валентин Парнах
Валентин Парнах был не из тех, кто стал бы скрывать свое происхождение, и любил рассказывать, что его имя упоминается в Танахе. Когда-то он опубликовал несколько великолепных переводов из еврейской средневековой поэзии, и, пожалуй, только этим укоренил свою национальную принадлежность. В его стихах отсутствует память о еврействе. Он родился, если не ошибаюсь, в Ростове-на-Дону и являл собой тип вполне ассимилированного еврея, кого, невзирая на отличительные черты, поглотило бы окружение, не будь наше богатство и счастье среди «гоим» столь хрупкими, а их отношение к нам столь резко переменчивым (характерная деталь: никто не знает о том, что сестра Парнаха, советская поэтесса, публикующаяся под именем Софьи Парнок, — еврейка). Даже чисто внешне Парнах представлял собой полную противоположность его товарищу Т-ову: это был человек крайне замкнутый, невысокого роста, рыжий, с узким лицом, телом напоминающий змею. Изумительными были его голос и пластика. Уникальность Парнаха состояла в том, что он являлся не только поэтом, но и танцором, причем танцором, создавшим свой собственный стиль, в котором негритянский фольклор соединился с неповторимым хореографическим искусством.
Парнах был необычайно горд тем, что совместил танец и поэзию. Должно быть, это единство рисовалось ему как современная вариация на древнюю тему поэта-жреца. Сколь выспренне звучит концовка одного из его стихотворений:
Вот тело хрупкое пророка и танцора,
Вместившее огромный дух!
Помню еще «лежачий танец» Парнаха. Не знаю, понимал ли это сам поэт-танцор, но его танцы, которые он исполнял облаченным в смокинг, самым причудливым образом, в декадентской форме, выражали кризис нашей урбанистической цивилизации, и, возможно, даже крах агонизирующего общества.
Есть у Парнаха стихотворение, посвященное этому танцу, которое так и называется — «Лежачий танец». Вот его начало:
Свой дух подъяв, остервенев,
Я грохнусь среди танца о пол.
Я стройно ребрами затопал.
С формальной точки зрения Парнах был эпигоном футуризма. Фактически же ему удалось создать нечто вроде синкретического искусства из акмеизма и истинного футуризма взамен той карикатуры (временами, правда, дававшей плоды), которая, в соответствии с учением Маринетти, именовалась в России «футуризмом».
Русская поэзия по обе стороны границы не знала, как мне кажется, поэта машин и механизмов столь значительного, с таким талантом и размахом, как Парнах. В его «механистических» стихах, написанных со скупостью и пренебрежением к псевдопоэтическому украшательству, нет-нет да и блеснет неожиданно и социальная скорбь, и подобие метафизической боли за униженных и оскорбленных, которые позволительно связать с еврейским происхождением этого русского футуриста. Валентин Парнах был одним из первых поклонников российского джаза. Примерно в 1922 году он взялся доставить в Россию партию джазовых инструментов, а также повез свои стихи и танцы. Вернулся вскоре для приобретения еще большего количества инструментов. После его возвращения в Россию до меня дошел слух, что, хотя его танцы и пробудили некоторое любопытство, до подлинного успеха дело все же не дошло. Эта неудача не бросает, однако, тени на вкусы советских людей или их учителей, потому что, как я думаю, достоинство танцев Парнаха в значительной мере связано с обновлением художественных идей. Но в особенности прискорбно то, что его поэтические находки не оказались удачливее хореографических. Имя этого замечательного поэта блеснуло раз-два и исчезло на периферии советской прессы.
Александр Гингер
Среди поэтов, с которыми мне суждено было сойтись в Париже, одним из первых оказался петербуржец Александр Гингер. Как в поэзии, так и в жизни Гингер воплощал своеобразный синтез стоика и нигилиста. Существуя в заброшенном мире, Гингер — в отношении всех человеческих ценностей, жизненных путей и инициатив — установил для себя в качестве закона превыше всего ставить силу духа и веселье. Как человек последовательный, он придерживался тех же убеждений в собственном творчестве и бытии.
Расскажу здесь об одном случае. Гингер был в числе тех евреев, что остались в оккупированном немцами Париже. Следуя своей философии фатализма, поэт решил не скрываться, в то время как, например, журналист Петр Рысс опасался даже своих французских соседей и три года не выходил за порог комнаты, а известный художник Бен добровольно просидел в сыром подвале. Гингер, несмотря на семитскую внешность, безбоязненно разгуливал в самом центре Парижа. И вот однажды, в метро, он услышал, как двое немецких солдат беседуют между собой по-русски. Он тут же ввязался в разговор. Выяснилось, что «немецкие солдаты» на самом-то деле власовцы. Это происходило во время облав на евреев, когда поездка еврея в метро была связана со смертельной опасностью. В конце концов один из власовцев спросил его:
— А кто ты собственно по национальности? Наверное, армянин.
— Еврей, — не моргнув глазом ответил Гингер.
«Немцы» на мгновение остолбенели, но быстро придя в себя, залились хохотом от удачной шутки.
— Будь ты евреем, неужто бы ты признался в этом нам?
— А что здесь такого? Я и в самом деле еврей, — безмятежно произнес Гингер, помахал на прощание рукой и преспокойно вышел из вагона.
Поэзия Гингера — аскетичная и эпикурейская одновременно. Поэт любит героев, атлетов, летчиков, картежников. Он ведь и сам азартный игрок и даже сочинил несколько стихотворений, прославляющих карточную игру, предпочитая эту страсть женщинам и вину.
Разврат обезволошивает темя
И крайне ослабляет мышцы ног.
Будучи по своей сути человеком высокой и всесторонней культуры, Гингер склонен разыгрывать простодушие и в поэзии, и в повседневной жизни. Поэтому каждое соприкосновение с ним и его творчеством приправлено этаким нигилистическим юмором, хотя и архаический синтаксис, отмеченный печатью некоторой грубоватости, и украшения, замаскированные стилем, и едва ощутимая ирония — все это растворено в любви и трепетном отношении к живым существам. Никогда не отрекаясь от еврейства, Гингер тем не менее даже словом не обмолвился о нем в своих стихах.