В 1947 г. Кнут перевел на французский язык (вероятно, по подстрочнику с английского) пьесу Макса Цвейга «Тель-Хай»[86] для молодежного еврейско-французского театра. В период работы над спектаклем он знакомится с молодой актрисой Виргинией Шаровской, ставшей в скором времени Лией Кнут, его последней женой. Осенью 1948 г. они отправляются в недавно образовавшееся государство Израиль[87]. Останавливаются в Тверии, расположенной вблизи озера Киннерет. Здесь, посреди поистине библейской природы, рядом с любимым человеком, Кнуту дано было вновь испытать состояние тихой творческой радости. 24 ноября 1948 г. он пишет Еве Киршнер в Тель-Авив: «Как тут хорошо, Евочка, какое невообразимое спокойствие. Un calme tonique, vivifiant. Захотелось сесть работать, как еще нигде не хотелось в Израиле».
Обратно в Париж они вернулись не позднее 22 декабря 1948 г. (см. письмо Кнута Е. Киршнер, датированное этим днем). Перенеся, как он пишет А. Гингеру, «легкое воспаление легкого», Кнут активно берется за издание книги «Избранные стихи».
Менее чем через год, в сентябре 1949 г., Кнуты навсегда оставляют Францию и поселяются в Израиле. 4 октября они получают израильское гражданство, а 27 ноября прибывают в киббуц Афиким, расположенный в центральной части Иорданской долины и знакомый Кнуту по прошлым посещениям страны — в 1937 и 1948 гг.[88] Поработав в нем полгода, он отправляется с Лией в город Кирьят-Моцкин (севернее Хайфы), где они обучаются в ульпане (центр по изучению еврейского языка и еврейской культуры) ивриту[89]. После его окончания Кнуты переезжают в Тель-Авив: Лию, в короткий срок овладевшую ивритом, принимают на работу в Камерный театр. Семья снимает квартиру в Гив’атаиме, городе, примыкающем к Тель-Авиву, в квартале Бицарон, где селились в основном евреи из Восточной Европы, спасшиеся от Катастрофы[90].
В 1954 г. Кнут с женой ненадолго выезжали в Париж. Среди других, нанесли визит вдове И. Бунина Вере Николаевне (не исключено, что он подарил ей тогда две свои статьи о писателе, опубликованные на иврите в израильской газете «Гаарец», — включены в настоящий том).
Несмотря на природный оптимизм и отчаянное сопротивление болезни (прогрессирующей опухоли мозга), его организм был сломлен перенесенными муками и трагедиями, горечью потерь и совестливой болью вины. С осени 1954 г. Кнут уже не покидает больницы: силы медленно оставляли его, рука отказывалась писать. Тем не менее он делает какие-то записи, ведет что-то вроде дневника:
«24-X-54.
Вечер. Грусть. Забежала — на несколько минут — Лия и скоро (слишком скоро) исчезла. С ней были оба Кригеры[91]. Доктор — и транспорт, который <слово неразборчиво>. Лия меня не поцеловала (стеснялась того, что я сдал?) У нее были красные от слез глаза, но она держалась мужественно и спокойно. Уходя, расцеловала. Сказала, что придет завтра. Придет ли? Я немного подгулял, на глаза навернулись невольные слезы».
На следующий день (Кнут лежал в одной больничной палате с раненым солдатом Мошеле, получившим черепную травму в результате авиационной катастрофы) он записывает[92]:
«По поводу Мошеле. Мальчик меня обожает только потому, что я его понимаю — и он это понимает. Кроме того, я испытываю к нему нежность, и он это прекрасно знает. Когда утром я говорю ему „бокер тов“ <„доброе утро“>, его лицо светится и он целует мне руку. Он любит меня и любит мою руку. С самого утра он вопит страшным голосом, и репертуар его не меняется: „кака, пипи“. И, закрывая руками голову и лицо, душераздирающе и отчаянно: „Нет! нет!“ и „шмок!“ Он добрый и любящий, и никто (кроме, может быть, врача) не понимает, что, имея в своем распоряжении всего лишь 4–5 слов, он вынужден удовлетворяться этой ограниченной подборкой, иногда только меняя порядок слов, чтобы выразить все. Вообразите драму Бетховена, который должен был бы довольствоваться тремя-четырьмя нотами, которые бы остались ему после авиакатастрофы (как произошло с Мошеле). Тут всего этого не понимают, но смутно чувствуют чистоту его намерений.
И благодарное бессловесное мычание, которое он издает, когда я поглаживаю его по голове и по лицу, для меня лучшая поддержка. К тому же его непристойности совершенно не оскорбительны, потому что его жесты совершенно целомудренны. Он очень любит играть рукой медсестры, но никогда (смотрите-ка, я никак не могу начертить восклицательный знак, а это ведь самая простенькая фигура, квинтэссенция простоты, пожалуй!), никогда он не сделал ни одного неделикатного движения — ну, хоть прикоснуться к ее груди, что было бы вполне естественным движением. Только к руке!
Просто он должен говорить (я говорю, значит я существую!): и я вам еще не дамся! И так как остались у него только клочки нескольких слов (на кладбище страшной катастрофы)».
15 февраля 1955 г. Кнута не стало. Он умирал мучительно, в полном несовпадении с фантазиями прошлых друзей о некой благостно-библейской атмосфере, окутавшей его последние часы[93]. 16 февраля его тело было предано земле, в которой он обрел вечный покой[94].
Последняя страница книги Д. Кнута «Избранные стихи» (1949)
книга избранные стихи[95] довида кнута
отпечатана в imprimerie moderne de la presse в париже
в мае тысяча девятьсот сорок девятого года
в количестве двухсот экземпляров
четыре оригинальные литографии
исполненные на камне яковом шапиро
оттиснуты на ручном прессе
гастоном дорфинантом в Париже
из двухсот экземпляров составляющих первое издание
18 именных
подписанных автором и художником
отпечатаны на бумаге vélin pur fil johannot
из них
один экземпляр
содержит оригиналы рисунков шапиро
и два экземпляра
содержат каждый
по тетради из десяти рукописных листов книги
70 экземпляров нумерованных от 1 до 70
подписанных автором
отпечатаны на полутряпичной бумаге Lebeau
100 экземпляров отпечатаны на бумаге édita moyen_âge
12 экземпляров
предназначены для сотрудников и мечены литерами от А до М
корректуру правил александр гингер
экземпляр отпечатанный на бумаге lebeau №8
Поэзия
Моих тысячелетий
I
1. «Я, Довид-Ари бен Меир…»
Я,
Довид-Ари бен Меир,
Сын Меúра-Кто-Просвещает-Тьмы,
Рожденный у подножья Иваноса,
В краю обильном скудной мамалыги,
Овечьих брынз и острых качкавалов,
В краю лесов, бугаев крепкоудых,
Веселых вин и женщин бронзогрудых,
Где, средь степей и рыжей кукурузы,
Еще кочуют дымные костры
И таборы цыган;
Я,
Довид-Ари бен Меир,
Кто отроком пел гневному Саулу,
Кто дал
Израиля мятежным сыновьям
Шестиконечный щит;
Я,
Довид-Ари,
Чей пращ исторг
Предсмертные проклятья Голиафа, —
Того, от чьей ступни дрожали горы —
Пришел в ваш стан учиться вашим песням,
Но вскоре вам скажу
Мою.
Я помню все:
Пустыни Ханаана,
Пески и финики горячей Палестины,
Гортанный стон арабских караванов,
Ливанский кедр и скуку древних стен
Святого Ерушалайми.
И страшный час:
Обвал, и треск, и грохоты Синая,
Когда в огне разверзлось с громом небо
И в чугуне отягощенных туч
Возник, тугой, и в мареве глядел
На тлю заблудшую, что корчилась в песке,
Тяжелый глаз Владыки-Адоная.
Я помню все: скорбь вавилонских рек,
И скрип телег, и дребезги кинор,
И дым, и вонь отцовской бакалейки —
Айва, халва, чеснок и папушой, —
Где я стерег от пальцев молдаван
Заплесневелые рогали и тарань.
Я,
Довид-Ари бен Меир,
Тысячелетия бродившее вино,
Остановился на песке путей,
Чтобы сказать вам, братья, слово
Про тяжкий груз любови и тоски —
Блаженный груз моих тысячелетий.