Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Поняв эту несложную антисемитскую алгебру, Ф. снял с себя форму и пошел в древнееврейские матросы.

* * *

Жизнь нередко похожа на халтурное произведение неразборчивого беллетриста. Она любит лубок, грубый эффект, убогий параллелизм, пышную общедоступную метафору.

В день отплытия стояла, конечно, прекрасная золотая итальянская погода. Порт, как полагается, был празднично ярок и живописен. Интернационал мачт, парусов, флагов, труб, имен.

Гордая белая «Эсперия» вошла в порт, и мы закачались на побежавших от нее тяжелых волнах. Ну, не грубовата ли эта метафора, эти претенциозные волны «Эсперии»: мы, мол, закачались на волнах надежды…

— Поднять якорь!

Еще отдавалась во всем существе торжественно-певучая медь корабельного колокола, когда раздался, потрясая воздух, широкий оглушительный грозный рев — под бравурные звуки духового оркестра величественно входил в генуэзский порт огромный немецкий пароход.

Без музыки тронулась игрушечная — на фоне исполина — красавица «Сара».

Но на побледневших лицах играл отблеск-отсвет иной, неслышной мужественной тайной музыки.

Жизнь явно работала на простачка: «Давид и Голиаф».

Где-то там, далеко, лежала Земля Израильская…

3. В пути

С берега — море кажется необъятным: бесконечность, напоминающая человеку о его ничтожности, бесконечность, в которой так легко затеряться.

С корабля оно — небольшой плоский круг, неизменный центр которого — мы.

На второй день плавания капитан позвал меня:

— Хотите взглянуть на Эльбу?

Синеватое облако на горизонте, сливающееся с другими. Это и есть Эльба. Еще одна, ожившая — для тебя лично — из двухмерного мира перешедшая в трехмерный, легенда. Отныне толстенький, крошечный корсиканский титан будет связан с этим зыбким синим облачком, затерянным в Средиземном море.

* * *

Капитан сказал: «Обратите внимание на боцмана-итальянца. Бутылка вина для него, как увеличительное стекло: все его достоинства и недостатки умножаются на известный коэффициент».

В нормальном виде Ностромо хвастлив и не прочь приврать. В пьяном состоянии он не знает меры и удержу и то и дело вспоминает по любому поводу, а то и без повода, про свои подвиги, медали, разговоры с Муссолини, который восхищенно ткнул его кулаком в живот и сказал: «Так-то, братец»… А Наполеон ему вроде двоюродного дяди.

Толстое разбухшее лицо боцмана выражает при этом рассеянность, равнодушие, сонливость, а высоко вздетые бровки и тупое выражение рта находчиво дополняют творимый итальянцем образ человека, с ленивой неохотой делящегося со слушателем случайными воспоминаниями.

Но зато утраивается и его дальнозоркость. Вчера он все тянул носиком, принюхивался к морю, щурил маленькие слоновьи глазки на слоновьем лице и вдруг решительно заявил:

— Капитан, слева земля!

Капитан насторожился, схватил бинокль. Через час сомнения исчезли. Слева оказалось Монте-Кристо.

На пятый день вечером — мы огибали Стромболи, очень похожий на лунный пейзаж. Не верилось, что внизу, у подножья вулкана, устроились люди. Вспыхивали бесшумные молнии, дрожали блики, отблески, огненные изверженья.

Стоящий рядом матрос уверял, что по другому склону течет лава.

* * *

Наконец, Кипр! Трогательно бедный и милый пейзаж. Минареты, разноцветные дома с колонками, балкончиками, скучные веера пальм, лубочный Восток детства, Восток с коробки рахат-лукума.

«Сара I» недвижно стояла на зеленоватой гладкой зеркальной воде абсолютной чистоты и прозрачности. Море из сказки, из наивного сна. С корабля видны — малейший камушек, ракушки, коробка из-под консервов. На самом дне неторопливо прошла большая рыба, поводя прозрачными плавниками. Пышные белые медузы грациозно свивались и развивались на самой поверхности моря. Матросы спустили бот. Мы поехали в прибрежный Лимассоль.

Несколько взмахов весла, — и мы очутились в очаровательном сонном пыльном провинциальном городишке. Небогатый простодушный уют — от моря, высокого неба и щедрого, на всем горящего, все обласкавшего солнца. Сияние белых домов, подбитых синеватой тенью. Огромные бочки на набережной приятно пахли смолой и солью.

По гулкому жестокому булыжнику узкой мостовой медленно катил извозчицкий фаэтон. Нарядная дама величественно полулежала на светлых подушках под кокетливым зонтиком в оборках.

В прохладном полумраке непритязательных сараеподобных кофеен млели неподвижные люди — арабы, греки, турки, скупыми глотками отхлебывали кофе из крошечных чашек, тянули кальян.

Иные сидели на корточках, скрестив ноги, или полулежали, вразвалку, под жалким парусиновым навесом на четырех деревянных столбах — кофейни подешевле, — а то и прямо на тротуаре, прислонясь к стене.

Исполняющим обязанности французского консула оказался по-старинному нафабренный любезнейший старик-грек в сюртуке, изысканный и душистый, принявший нас в огромном амбаре-конторе-фактории-консульстве, увешанном географическими картами, витиеватыми дипломами важного негоцианта-консула, допотопными плакатами пароходных обществ, добротными честными красавицами английской парфюмерии, консульскими документами. Стоял сложный смешанный запах — дешевой материи, кожи, мыла, сушеных фруктов, архивных бумаг, канатов, копченой рыбы.

Старый араб почтительно поставил перед нами ликер, фруктовый сок, арабский кофе. Среди бочек, ящиков и душно пахнущих мешков мы выпили за счастливое окончание путешествия и за французскую республику.

Из консульства мы пошли на веселый гул лимассольского базара. Как вкусны были, после двухнедельного плавания, пахучий хлеб, душистый кипрский виноград.

Мы провели в Лимассоли сутки, предводимые помятым человеком, говорившим чуть ли не на всех языках (включая русский), одним из тех провиденциальных людей, которых вы всегда найдете по высадке на Востоке и который будет все время любовно возиться с вами, как родной отец: обует, накормит, поведет и в банк, и в баню, и к парикмахеру, в комиссариат, в музей и в веселое место. В этом городе, где плакаты рекламировали автомобили «Агамемнон», банк, естественно, оказался на улице Ифигении. Было неловко тревожить строгих банковских служащих, торжественно вкушающих кофе.

Босоногие клиенты с пастушескими посохами, не в пример нахальным европейцам, терпеливо ждали благосклонно-разрешительного взгляда важной особы за решеткой. В углу сверкали красные ведра с яркой надписью «Fire». Подошел, — они были набиты песком, испытанным огнетушительным средством.

На улице неторопливо текла жизнь. Не привлекая ничьего внимания, прошел человек с наскоро намотанной на голову скатертью. Без надежды на покупателя, протяжно кричали нараспев торговцы, толкая высокие возки. Радужные колючие плоды кактуса лежали на рогожке жизнерадостной горкой. Бродячие фотографы медленно проезжали на велосипедах, превращенных в передвижные «фотографии». Какой-то фотограф посолиднее натянул на два дерева, заслоняя прекраснейший пейзаж, грязный холст с неумело написанным на нем буржуазным «салоном», на первом плане которого почему-то красовалась пузатая балюстрада. Всякому, конечно, лестно сняться на таком богатом фоне!

Я с ненавистью смотрел на вторгавшиеся в эту устоявшуюся жизнь нагловатые магазинчики «под Европу» — с радиоаппаратами, граммофонами, подтяжками, венерами, кепками.

Неужели, в конце концов, все нивелируется? Всеобщий «эндефризабль», вселенский дансинг под пошлое мировое радио: «caresses — tendresses — amour-toujours» и всемирный универсальный бар, одинаковый — в Токио, в Нью-Йорке, в Милане, на Кипре — и в Палестине?!.

В ресторане пришлось оказать уважение хозяину: почтительно обойти и восхищенно обнюхать многочисленные котлы с таинственным варевом; зато как вкусен был шашлык, зажаренный тут же, на улице, на душистом древесном угле. Наш «ресторан» — несколько разбросанных прямо на улице столиков, и проходившие мимо ослики и мулы обдавали нас пылью, задевали за стул… Огромный пес подошел и доверчиво положил морду мне на колени. Уже зажигались огни на длинной нарядной набережной. Муэдзин завывал на минарете. Проходили женщины в чадрах. Вот где жизнь имеет — вес, плотность, вкус, цвет, запах.

39
{"b":"854431","o":1}