Альбом путешественника
Открытка Д. Кнута E. Киршнер перед отъездом в Палестину (лето 1937)
1. Первые впечатления
Путешествие кончено. Я снова в Париже, в этом необычайном городе, где столько различных рас и наций умудряются жить своей самобытной жизнью, не сталкиваясь и не смешиваясь друг с другом. Как если бы, вписанные в контуры одной и той же «жилплощади», они жили на разных этажах мирового парижского дома.
Город, где каждый ощущает себя — одновременно — и коренным жителем, и апатридом.
Смущенно, как бы не все узнавая, с пристальностью и неожиданной зоркостью нового человека вглядываешься в зыбкие парижские контуры и снова открываешь, каким «благодарным» фоном для предельного человеческого одиночества может служить специфически парижская симфония тончайших и богатейших оттенков серого цвета.
Но не в Париже дело, а в той добыче путешественника, в сумбурном ворохе пейзажей, впечатлений, мыслей, остающемся у него после путешествия, в том альбоме, где многое — случайно, где нередко третьестепенные вещи — не по чину — соседствуют с первостепенными, где, наконец, многое пропущено или забыто.
* * *
Альбом начинается с Генуи. Там ждала меня «Сара I», четырехмачтовый парусник еврейской Морской школы.
…Обычный портовый пейзаж. Паруса, мачты, трубы. На берегу — гигантские многоэтажные коробки в гигиенически-санитарном стиле с изречениями Муссолини, на фоне беспорядочно и криво нагроможденных, изъеденных солнцем и морским ветром старых портовых домов.
Вместо улиц — глубокие узкие ущелья, полные живительной тени, разнородной вони, расцвеченные яркими мазками развешанного на веревках — через улицу — белья.
Здесь — горсточка храбрецов могла противостоять целой армии: в любой момент сражения они имели перед собою лишь ничтожную кучку врагов, сжатых меж тесных стен.
Пыль и ржа решеток, подвалы, сводчатые копченые потолки лавок, полумрак кофеен, ресторанте, остерий, тратторий…
Дети на улице — у себя: галдят, поют, скачут, ссорятся, плачут.
Прекрасны новые кварталы, где щедро использованы большие запасы воздуха, света, пальм, простора, а — кое-где — даже скал.
Каменные и мраморные навесы, нередко тянущиеся вдоль улиц, защищают прохожего от итальянского солнца, копят для него ветерок и прохладу.
На Piazza de Ferrari горит по вечерам зеленый фонтан, прелестная огромная копилка, куда генуэзцы бросают мелкую монету — кучки ее отчетливо серебрятся в освещенной воде. В конце месяца их оттуда вынимают для раздачи бедным.
Прошлое Генуи соприсутствует в ее настоящем, соучаствует в нем, неразрывно с ним сплетено.
Банки, конторы, склады помещаются в чудесных благороднейших дворцах и полны колонн, статуй, картин, барельефов (я видел гараж, расположившийся в старинной церкви!). Из-под коммерческой вывески нередко мерцают геральдические знаки, а в старом городе мы обнаружили обросший бархатной пылью старинный барельеф над входом в общественную уборную.
* * *
Мы бродили по улицам, громко разговаривая по-русски, когда нас окликнули:
— Вы с Востока?
Не сразу поняли. Оказалось — речь шла о советском пароходе «Восток», стоявшем в Генуе, а заговорил с нами штурман другого советского парохода, пришедшего накануне. Узнав, что мы не с «Востока», и уже ни о чем больше нас не спрашивая, неосторожный советский штурман отчаянно перепугался.
Было неловко — и стыдно — смотреть на нашего злополучного собеседника.
Он ежился, жался к стенам, воровато озирался по сторонам, затем поотстал — и вмиг юркнул в боковой переулок.
Несколько минут шли молча, подавленные тягостной сценкой.
Вспомнились гордые слова популярной советской песенки:
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек.
* * *
Как-то, в воскресенье, зашли в полупустое утреннее кафе. Против нас — вокруг стола — сидели рабочие. Пред каждым стоял стакан вина. Серые типичные лица, измятые трудом и бедностью.
По знаку одного из них все вдруг встали, вытянулись — и запели. Мы переглянулись, побледневшие — воистину захватило дух!
Но не передавать же переживаний от старинной неаполитанской песни, спетой райскими голосами, с какими-то непривычными пленительнейшими фиоритурами…
Помню только, что мир дрогнул, поддался, раздвинулся вширь и ввысь, становясь светлее, прозрачнее, призрачнее…
Позже мы узнали, что это — рабочие, разучивающие в свободные часы классические и фольклорные вещи.
По воскресеньям они собираются в кафе, где поют — для себя! — отделанные пьесы.
Такие люди обойдутся, конечно, без «organisation des loisirs» и сами используют свой досуг наидостойнейшим образом.
Позже мы привыкли к анонимным оркестрам, хорам, квартетам, собирающимся в установленные дни в определенных местах, мы привыкли к совершенству техники и качеству голосов и инструментов — уличных певцов, музыкантов, попрошаек.
Но, все же, запомнился хромой певец в подвальчике остерии старого квартала.
И дело было не в качестве поданного кьянти и не в дорогих сердцу собутыльниках, а в сладчайшем драгоценном теноре старика-неаполитанца, самозабвенно аккомпонировавшего себе на гитаре…
Морщинистое лицо безымянного артиста было искажено скорбным счастьем вдохновенья, он страстно вслушивался, закрыв глаза, в свою же песню, внезапно озарившую мировые будни, братски обнимавшую мир, сметавшую арифметику и бухгалтерию, неопровержимо свидетельствовавшую о райском происхождении человека.
Благословенная страна, где люди так поют — для себя, где искусство — не в музеях, а и в музеях, где оно не под стеклом, не в ящиках и коробках, под ярлычками и с просьбой «не трогать руками», а на улицах, в кофейнях, на перекрестках, на каждом шагу… Где искусство не надстройка над жизнью, а Глубоко в нее проникает, с нею нерасторжимо сплетается, входит в самую ткань, в состав ежедневной жизни.
* * *
Что же у нас еще — в бедном итальянском (вернее, генуэзском) отделе дорожного альбома?
Сказочные «орлиные гнезда» над ночной феерией города (туда поднимаешься на уличном лифте), уютные генуэзские кабачки, где с нами чокались приветливые итальянцы и где мы однажды встретили двух соотечественников, исступленно что-то выкрикивавших об итальянской скаредности (один из них оказался обрусевшим в свое время итальянцем, которому его русский собутыльник был куда ближе братьев по крови), вечер у «Прекрасной Мэри» — в излюбленном пристанище моряка-чужестранца. (Кстати, Мэри давно вышла замуж и обросла потомством, кабачок перешел к ее кузине, простодушной красавице, доверчиво рассказывавшей нам о коммерции, о тяжелых налогах и о своем «бамбино», но матросы всех морей и океанов и поныне передают друг другу: «Будешь в Генуе, зайдешь к ‘Прекрасной Мэри’»…)
Не забыты: Мурильо в тесной лавке старьевщика, собор, церковь Вознесения, дворцы знати, разбогатевших генуэзских пиратов, стеснительный тяжеловесный комфорт кладбища, неотступные — на всю жизнь запомнившиеся — глаза ван-дейковского «Христа, несущего крест».
Еще запомнились демократические пляжи Генуи, нарядный (пожалуй, чересчур) Нерви, три мраморных чаши фонтана в городском парке.
Стояла особенная странная городская тишина, и чудесен был, на фоне этой тишины, мерный чистый стеклянный звон капель, стекавших с одной чаши на другую — и разбивавшихся о прозрачный мрамор.
…Мы выпили по чашечке бесценного кофе в прохладной кофейне над сияющей синей бухточкой. Старик «баркайола» отвез нас в заброшенную деревушку Болиаско, спускающуюся с горного склона прямо в море.
Мы купались, смотрели на чистеньких старушек в комичных, целомудренных, допотопно-сложных купальных нарядах, на шумную детвору, мы провожали долгим взглядом мнимо-скромных, стыдливо-гордых своей победоносной красотой молодых итальянок.