Вокруг стояло и переливалось плотное марево, очень не скоро проступило сквозь него лицо тети Ито.
— Последние три года ее держали в больнице…
Наступила тишина.
Зина снова положила голову на стол, как будто так легче было думать о матери.
— А я… Обо мне она не спрашивала?
Этот вопрос мучил ее давно, давно она хотела задать его тетке. Но не решалась, боялась. Страх этот был неопределенный, безликий, бесплотный. Именно он наполнял сейчас комнату. Он вдохнул в себя весь воздух и вместе с воздухом проглотил все вещи: стол, стулья, шкаф, книжную полку. Осталось одно лицо тети Ито, застывшее как маска, улыбающееся… И эта маска должна была объяснить то, что для Зины имело решающее значение.
— Нет, — ответила тетя Ито.
Ответ, как колючий железный ком, прорвался к сердцу, лотом вонзился шипами в его тонкую стенку, и когда Зина почувствовала боль, снова раздалось:
— Нет!
— Почему? — спросила Зина у своего сердца, но там приютилось одно слово, означающее мрак и небытие, оно походило на живое существо, радостно твердящее все время одно и то же: Нет! Нет! Нет! Зина до сих пор не представляла себе, что всего несколько звуков могут вместить в себя такую огромную пустоту. Зина боялась, что она сама навеки сгинет в этой пустоте, навеки оглохнет от металлического звона этого неумолимого слова, если не будет бороться, но чувствовала также, что бороться значило бы грубо и тщетно тревожить память матери. Истины давно уже не существовало, и это короткое, все отвергающее слово камнем высилось на ее могиле. Конечно, можно его выкорчевать и отбросить, тогда вместо него останется зияющая яма, бессмыслица, похуже самого камня.
— Вы ведь водили меня к ней?
Это тоже было борьбой, но скрытой, в обход, с дальним прицелом, попыткой лаской и любовью завлечь правду. Силок, капкан, миска с молоком, кусок мяса, жареные орехи — все равно наивно расставленная ловушка. Когда ее ставишь, надо запастись терпением и, главное, не жалеть жертву.
— Нет, — ответила тетя Ито.
— Нет, нет, нет, — повторила Зина. Она встала и раскрыла окно.
По улице шел точильщик со своим станком, за ним плелся босоногий мальчишка, облизывающий рожок мороженого. В соседнем дворе кто-то забыл завернуть кран, и вода била сильной струей.
— Она говорила, что отдыхает там. За ней хорошо смотрели, — раздался голос тети Ито.
Зина скова подсела к столу, переложила карту в пасьянсе тети Иго (так будет лучше) и очень спокойно спросила:
— А что делал отец?
— У него уже была другая жена, — тетя Ито вернула карту на прежнее место и шлепнула Зину по руке, — не мешай! — и повторила: — Да, у него была другая жена.
— А где я была? — Зина поднесла карту к лицу, словно подыскивая для нее место получше.
— Где ты еще могла быть! У меня, — сказала тетя Ито, — не мешай, сколько раз тебе говорить!
Они помолчали, потом тетя Ито сказала:
— Твой отец был хороший человек.
— Если был хороший, почему бросил маму? — не стерпела Зина.
— Он не бросал. Каждое воскресенье носил ей передачу. Хотя что ей, бедняжке, нужно было — творог и мацони. Но это тоже дело!
— Знаешь, я ведь помню маму; — сказала Зина и тотчас повторила быстрей и громче: — Помню, помню маму! — как будто боялась, что ей закроют рот рукой. — Помню!
— Не выдумывай! — отмахнулась тетя Ито.
Этот мужчина, должно быть, больничный сторож. Он в глубоких калошах и в косматом тулупе. Сидит на низком табурете и ест хлеб с луком.
— Хочешь? — спрашивает.
Она кивает.
Кто-то сердится:
— Луком пропахнешь!
Она плачет.
— Здесь нельзя плакать!
На асфальте — сухие листья платана.
— Какой большой лист!
— Брось сейчас же, он грязный!
— Мама! Где моя мама?
Из лопнувшей водопроводной трубы фонтаном хлещет вода, возле лужи сидят воробьи. Кто-то похлопывает ее рукой по щеке, рука противно пахнет табаком. У окна стоят женщины. На одной платье, перепачканное яичным желтком, они громко смеются. По коридору катят тележку, на ней гора грязных тарелок.
— Как она сюда попала! — кричит какой-то дядька грубым хриплым басом. Из открытой двери доносится женское пенье, на радиаторе сушатся мокрые тряпки. Женщина наклоняется к ней и, приблизив свое лицо, спрашивает:
— Сколько тебе лет?
«Мама, где моя мама?»
У женщины не хватает переднего зуба, она прикрывает дырку пальцем и говорит:
— Смотри, сейчас птичка вылетит!
— Маленький доктор прилетел на ангельских крылышках, — говорит женщина, прижимая ее к груди. Грудь у нее большая и мягкая, как будто подушка спрятана за пазухой. Окно забрано решеткой, на сухой ветке трепыхается обрывок газеты.
Зина смотрит в зеркало и растягивает губы в улыбке.
«Хорошо бы стать снова маленькой и ничего не понимать!»
Этот дом чужой, она никогда к нему не привыкнет, а может, и привыкать не придется.
«Неужели я такая легкомысленная, может, и в самом деле кругом я одна виновата?!»
Всем существом своим она ощущает, что произошло нечто роковое и непоправимое. Но когда? Внезапно ею овладевает слепое спокойствие эмбриона, глухая тишина, розовый туман неопределенности, и это состояние постепенно связывается с маленькой двухкомнатной квартиркой тети Ито, откуда видна только кирпичная стена соседнего дома и больше ничего. И хотя это жилье тоже ей чужое и только сейчас она это понимает, но там ее гнездо, кров, приют, правда, невыносимый из-за приторного склероза тети Ито, но все-таки более родной, чем этот чужой дом.
«Да, чужой, чужой, чужой!» — где пол, потолок и стены пропитаны обманутыми надеждами другой женщины — матери Теймураза, как пропитываются сыростью поленья, брошенные под дождем.
Здесь каждая вещь, как дерево, приросла к своему месту, не сдвинешь, не столкнешь, не перенесешь никуда, только если срубишь, выкорчуешь, выкопаешь с корнями. При этом одного труда недостаточно, надо любить или ненавидеть, нужно уничтожать все вокруг себя так же безжалостно, как топор, бульдозер или огонь.
В этом доме царит порядок, раз и навсегда установленный другой женщиной. Если хочешь здесь выжить, надо смириться, терпеть. Она вытерпит, покорится, только одиночества не вынесет. Лев и тот собачонку не разорвал, которую ему в клетку подбросили. Лучше жить рядом с собакой, чем подыхать в одиночестве.
Шкафы, чемоданы, ящики, полки набиты жизнью другой женщины, ее бельем, ее одеждой с нафталином в карманах, похожим на окаменевшие пахучие слезы. Это слезы сожаления и предчувствия, пролитые преждевременно, когда она еще царствовала в этом доме, стегала раскинутое на полу одеяло, варила варенье, солила огурцы, ставила на огонь котел с бельем, еще живая, но уже снедаемая червем недуга или сомнения.
Зине хотелось плакать. Сейчас ближе всех ей была эта умершая женщина, которую она никогда не видела.
— Неужели так будет всегда? Неужели ничего не случится…
Зина разливает чай, тетя Ито сидит за столом и улыбается. Зине двадцать лет, еще немного — и она закончит университет. Она любит думать о своем будущем, ясно видит себя расхаживающей между партами в строгом закрытом платье, с пучком волос на затылке. В страхе наблюдает она свершившуюся в ней перемену, старается, чтобы никто этого не замечал. Ей кажется, что тысяча любопытных глаз следит за ней, измеряет каждый ее шаг. Она считает себя несчастной и, чтобы избавиться от этого чувства, смеется над собой и не только над собой, над подругами, которые пока играют с полудетскими, еще не вылупившимися страстями, как с котенком, затаившимся в подоле: то за ухо потянут, то за хвост — они пока лишь подсознательно чувствуют, что мягкие лапки податливого котенка скрывают острые когти, они еще сами не знают, что потому и тискают его, чтобы испытать боль от этих когтей.
— Что должно случиться все-таки?
— Все равно… Почему ты смеешься. Это смешно?
Вот и случилось, такое случилось, чего она и вообразить не могла. Сидит теперь вдали от Тбилиси, в чужом доме и ждет, когда вернется муж, который, наверно, давно забыл о ее существовании.