— Проснутся.
— И мама так говорит. Но разве мертвые просыпаются?
«Элисабед тоже, наверное, в воде лежит. Когда могилу вырыли, сразу водой наполнилась. Лежит Элисабед и раскрытыми глазами вверх глядит. Фу ты, сила нечистая, какие только мысли не лезут в голову!»
Элисабед и перед смертью не простила его, не примирилась. Позвала к себе и сказала: «Помни и знай: я в твоем доме была только жиличкой». Странно, что эти же слова повторил Силован над ее могилой.
«Покойница, — сказал он, — была гостьей в этом мире, недолгим постояльцем, и теперь она вернулась под вечный кров». Иона стоял, обнажив голову, и мял в руках шапку. В ушах звенели слова жены, сказанные перед смертью: «Я к тебе по ночам приходить буду, не дам тебе покоя». За что? — удивлялся он, налегая на лопату. — Чем я ее обидел? Что сделал такого?
Каждый вечер он засыпал со страхом, но снов никаких не видел. Только среди ночи просыпался внезапно, как от толчка, садился и, вперив глаза в темноту, спрашивал: «Что я ей сделал?»
От усталости в голове у него гудело, но сквозь монотонный гул все равно пробивались поразившие его воображение слова: «Разве мертвые просыпаются?» Разве мертвые просыпаются? Он отбросил лопату в сторону:
— Ух! Устал!
— Выходи, — сказала девочка. Иона вылез из ямы и пошел в учительскую, где обычно оставлял пальто и ботинки.
Девочка шла следом. На школьном крыльце Иона разулся, вылил из сапог воду и пошел по коридору босиком. Он старательно вытер ступни о тряпку, постеленную у порога, потом надел носки и стал торопливо обуваться.
Девочка с интересом за ним наблюдала.
— Где твой папа? — спросил Иона.
— Папа — летчик.
— Ты его любишь?
— Очень.
— Маму больше или папу?
— Обоих одинаково.
— А все-таки, кого больше?
— Обоих!
Иона послюнявил палец и затушил папиросу, окурок положил обратно в коробку вместе с нетронутыми папиросами.
— У тебя одна нога короче? — спросила девочка.
— Да.
— Почему?
— Не знаю.
— Я тоже могу на одной ножке скакать, — похвалилась девочка и запрыгала вокруг Ионы.
— Вижу, вижу! Пошли отсюда, — заторопился Иона.
«Как же это я опростоволосился и сахар отдал, — думал Иона, идя по улице, — если бы он попросил, я бы по-хорошему отдал и никогда бы не жалел. Нашел спекулянта! И где? На базаре, где я один только и не спекулировал! Или у меня на лице написано, что всякий может обидеть такого дурака безнаказанно! Нечего после драки кулаками махать, там надо было думать. Такого нахала, как этот инвалид, я в жизни не видывал. Но и сам хорош! Расчувствовался, пожалел: ничего-де он у меня не отнимал, я сам ему отдал. Угостил, видите ли! И такого симпатичного человека обманул — лейтенанта. Он ведь мне добра хотел, заступился, а я обидел его. Да-да, по лицу было видно, что обидел. Я бы никогда не стал врать, да больно уж инвалида жалко было, ведь забрал бы его патруль, как пить дать… Нечего жалеть такого бессовестного, пропащего человека. Но я же не знал, что он совсем пропащий. Как это не знал? Разве порядочный человек станет честных людей грабить средь бела дня, сахар отнимать? Да все равно жалко: я, говорит, теперь обрубок, ни жене не нужен, ни детям. Пожалел человека — и все тут. Хоть убей!.. Конечно, мира таким образом не переделаешь, но и без жалости тоже не проживешь. Плохо только, что я всегда в проигрыше и все вокруг правы: и жена, и сын, и даже этот бесстыжий инвалид».
Пока Иона шел, незаметно стемнело. Он вдруг почувствовал сильный голод и вспомнил, что за весь день выпил стакан пустого чаю, да и то — рано утром. Хорошо, успел карточки отоварить. Хлеб съел, не выходя из магазина, и с наслаждением запил водой из-под дворового крана.
«Много ли человеку надо? Поест хлеба, глотнет воды, на небо взглянет — и счастлив. Все равно как птица… Хотя нет. Птица, может, и видит бога, а человек — нет. Птица взмахнет крыльями — и полетела, а человек, как привязанный, на одном месте бьется. Я бы и сам с удовольствием улетел куда глаза глядят, да не тут-то было. Вот и Элисабед, бедняжка, никуда не улетела, лежит в могиле, а в могиле вода. А что хорошего она со мной видела? Что я мог дать ей, жене своей, матери моего сына? Глоток воды и кусок хлеба, да еще крышу над головой — величиной с ладонь, — чтоб дождь не мочил да зной не палил. И все?.. Но ведь многие довольствуются этим и живут душа в душу.
Б этом мире каждый кого-нибудь да любит, к кому-нибудь тянется: человек, птица, даже улитка. Из мириадов крошечных любовей свита земля, как гнездо. А я трепыхаюсь один, словно птенец, выпавший из гнезда.
Дойдя почти до самого дома, Иона вдруг повернул назад и заспешил в школу. В маленьком сарайчике, притулившемся в углу двора, жили беженцы из Белоруссии, девочка Аня с матерью. Иона сам убирал сарай, красил стены, своими руками настилал полы, стеклил окна. Словом, приспособил сарай для жилья, и теперь здесь было вполне уютно.
Дверь открыла мать девочки, молодая, голубоглазая толстушка. Из комнаты просачивался тусклый желтоватый свет — видно, там горела одна керосинка. Узнав Иону, женщина улыбнулась и предложила ему войти.
— Аня спит? — спросил Иона, стоя на пороге.
— Как раз укладываю непоседу.
— Пусть выйдет ко мне на минутку.
— Может, вы зайдете?
— Нет, я лучше здесь подожду.
Женщина хотела что-то сказать, но передумала и вернулась в комнату, оставив дверь открытой. Иона с трудом подавил сильнейшее желание убежать отсюда. Теперь ему было совершенно ясно, что глупо было приходить, глупо было спрашивать… Но поздно — девочка стояла перед ним, держась за ручку двери и вопросительно на него глядя.
— Ложишься спать, Анико? — спросил Иона.
Девочка кивнула.
— Спи спокойно, детка.
Как ни спешил он пересечь школьный двор, затылком и спиной долго ощущал удивленный взгляд, которым Аня смотрела ему вслед. Чувствовал он этот взгляд и после, когда школа осталась далеко позади.
«Совсем спятил, старый дурак, чуть было не спросил девочку, за что она отца любит. Разве можно об этом спрашивать. Прибежал на ночь глядя, весь запыхался. Женщина бог знает что может подумать. Стыд какой!»
Иона сам не знал, почему вдруг очутился на вокзале. Должно быть, здесь легче было спрятаться от невыносимого вопрошающего взгляда девочки и от себя самого.
В зале ожидания лежали, сидели на скамейках, ступеньках, а то и прямо на полу — беженцы. Тускло тлела под высоким сводом пыльная лампочка, и люди казались безликими, бесплотными, словно тени. Душный застоявшийся воздух дрожал и вибрировал от многоголосого говора, отчего казалось, что сами звуки пропитаны запахом табака, потом, и еще запахом бани и дезинфекции, происходившим от того, что одежду беженцев обрабатывали паром.
Вокзал походил на огромное стойбище. Согнанные войной с насиженных мест люди ждали, когда их распределят по квартирам, чтобы, получив свой угол и свой хлеб, они могли начать новую жизнь. На первый взгляд могло показаться, что люди эти беспомощны и покинуты. На самом же деле к ним было приковано все внимание городских властей. Специальная комиссия трудилась засучив рукава: распределяли хлеб, кипяток, сахар, раздавали адреса, хотя в городе, переполненном беженцами, не так-то легко было с жильем.
Всем этим делом заправлял секретарь горисполкома Платон Нижарадзе. Иона сразу увидел его, потому что он стоял в дверях, и к нему все время подбегали члены комиссии. Платон выслушивал их, поджав топкие губы и покачивая головой. Заметив Иону, он подозвал его пальцем и строго сказал:
— Возьми жильцов, ведь у тебя места много.
— А постоялец? — спросил Иона.
— Какой?
— Да моряк.
— А-а, — вспомнил Платон и тут же отвернулся, потому что к нему подошла женщина с грудным ребенком на руках.
Иона стоял и мучился угрызениями совести: ведь у него была еще одна комната. Правда, Платон, наверное, знает, что он даже не входит туда, потому что комната эта не его, а Вахтанга. Но все-таки надо сказать об этом, напомнить, объяснить. Но Платон уже был окружен плотным кольцом беженцев, на руках он держал орущего младенца и растерянно улыбался.