Герои Тамаза Чиладзе все время возвращаются к мысли о неизведанных глубинах души. И это свидетельствует о том, что прежде всего сам писатель счастливо наделен высоким и плодотворным сознанием того, что духовный мир каждого человека бесконечно, бездонно глубок, что в исследовании этого мира никогда нельзя останавливаться, никогда нельзя сказать «вопрос исчерпан», а, наоборот, надо вглядываться и вглядываться, искать и искать… И может быть, в трусе обнаружатся тогда возможности героизма, в герое — близость к тем незаметным людям, в которых зреет завтрашний подвиг, в неудачнике — то созидательное начало, которое он позволил в себе задавить, а в тех, кому сопутствует неправая удача, — тоска по чистоте и правде. Для Тамаза Чиладзе каждый человек неожиданность, каждый неисчерпаем, каждый — материк неоткрытый.
Нынешняя грузинская проза пытается найти свое эстетическое выражение для жизни духа, она пытается материализовать, выразить в художественной плоти эти трудно уловимые, трудно фиксируемые, трудно воплощаемые духовные состояния в их изменчивости, беспрестанном становлении и взаимном превращении. Когда же вокруг этих исканий вспыхивают споры, то спорят не о том, что литература не должна этим заниматься, и не о том, что духовная жизнь должна быть выражаема непременно в тех же устоявшихся традиционных художественных категориях, теми же художественными средствами, что и материальная жизнь человека, а о том, что в ее изображении должна быть достигнута та же содержательность и плотность, которой мы так наслаждаемся в изображении жизни материальной, ибо духовная жизнь так же существенна, так же реальна, она такой же факт человеческого бытия, как и жизнь материальная.
Современная грузинская проза серьезно и искренне причастна к художественным исканиям искусства наших дней; и в своих достижениях, и в заблуждениях она выразила два существеннейших и очень современных требования.
Первое требование чисто нравственное — утверждение самоценности духовного начала в человеке. Оно пришло в грузинскую прозу (и прозу Тамаза Чиладзе в том числе) не вследствие разочарования в действительности, которая-де тленна, трудна, исполнена борьбы и лишений, а со стороны, совершенно противоположной. Среди героев того же Т. Чиладзе мы найдем немало людей, в высшей мере наделенных вкусом к жизни и часто имеющих возможность этот вкус удовлетворить с лихвой. Жизнь воспринимается ими как прекрасный дар, если не как наслаждение. И поэтому не может быть для них малой и ничтожной душа, если ей дано такое богатство, как жизнь.
Юный Гия Иремадзе, герой повести «Первый день», слышит свою душу как колокольный звон, оттого что она способна воспринять, вместить в себя всю красоту и звонкость бытия.
С годами представление о духовной жизни человека становится у писателя более глубоким и драматичным. Вместе с тем все настоятельней заявляет о себе второе требование, вторая необходимость из тех двух, о которых говорилось выше. Это требование нерасторжимо связано с первым. А заключается оно в том, чтобы найти адекватное художественное выражение той необычайно подвижной, пульсирующей, полной неожиданностей жизни человеческого духа, значение которой герои Т. Чиладзе, а вместе с ними и сам автор утверждают с таким постоянством и даже дерзостью.
В «Первом дне» писатель пытается художественно уловить, остановить мгновение первой взрослости, первой зрелости. Переживания десятиклассника Гии Иремадзе — и об этом надо сказать особо, потому что здесь выразилось, видимо, тогдашнее мировосприятие самого автора — следствие едва ли не первоначального опьянения жизнью. Отношение героя к действительности бескорыстно. На него идет лавина впечатлений и ощущений. Он открыт, распахнут перед нами. Духовные и физические силы героя повести ничем не стеснены, не поляризованы никакими целями. Это свобода почти физиологическая, полная свобода всего организма. Первая мальчишеская влюбленность в девочку Додо — это почти случайное олицетворение захлестывающей его любви к миру. Не встреть он сегодня Додо, наверное, то же чувство завтра вызвала бы у него какая-нибудь другая девочка.
Но это первоначальное ощущение достаточно преходяще, потому что жизнь, рассыпав перед тобой свои дары, очень скоро начинает требовать от тебя ответного деяния, ответной щедрости и активности души. И, очевидно, дальнейшая судьба героя будет зависеть от того, сумеет ли та высокая человеческая душа, которая была воспета и утверждена на первых страницах повести, оправдать подаренную ей возможность земного существования. Крупный характер не может исчерпать себя в наслаждении — ему требуется деятельность и самоотдача.
Следующая повесть Тамаза Чиладзе не случайно называется «Полдень». Только что мы видели зарю жизни, а здесь — полдень, первые годы зрелости, большинство героев — люди тридцатилетнего возраста.
Весь колорит повести, особенно в соседстве с «Первым днем», кажется более сумеречным, чреватым и драматическими событиями, и драматическими размышлениями. Человеческие страсти очерчены резко, и мы ясно видим — вот предательство, а вот верность. Очевидно намерение писателя показать, что его героям, людям рядовым, обыкновенным, по плечу библейские и шекспировские страсти. Автор понести откровенно, с известной даже долей простодушия заявляет о причастности своих героев к страстям такого рода, к духовности такого напряжения.
Однако самые смелые и неожиданные ассоциации, дерзко рассекающие и сопоставляющие пространства и времена, устанавливающие связь между людьми разных эпох и земель, останутся сухими и высокопарными отвлеченностями, если прежде всего не изучены — конкретно и самостоятельно — глубина и горизонты тон совершенно определенной, совершенно единичной личности, которая в данный момент находится в поле твоего, авторского художественного зрения. Любой человек, исследуемый художником, требует такого внимания и зоркости, как если бы именно с него «пошла земля» и двинулось время, реализуемое в истории. Слишком же обильные или слишком парадные ассоциации способны лишь заглушить его единичность, его неповторимость.
В судьбе и в характере могильщика Вараввы добро и зло встретились как две крайности, каждая из которых слишком интенсивна, слишком определенна, чтобы они могли мирно ужиться. Варавва — предатель и доносчик, «сатана и трус». Но тот же Варавва талантливый, по воле автора, рассказчик.
В рассказанной им легенде звучит верная и неординарная мысль: не надо немощь выдавать за доброту. «По-моему, вы тоже случайно попали в рай, — говорит один из персонажей его легенды другому, — вы просто стрелять не умели, а вас за добрячка посчитали».
Идет ли мудрость Вараввы от цинизма? Или его мысли порождены тем добром, которое таилось все-таки в его душе, но осталось запечатанным, задавленным и тем ярче выливалось в его рассказах, чем дальше уходил он от добра в своих поступках?
В повести автор утверждает возможность совмещения подобных крайностей, но показано это как прихоть природы, как казус человеческой психики, а не как нечто обязательное, даже неизбежное именно для этого характера.
Однако с течением времени Тамаз Чиладзе — и в этом сказалось одновременно и его художественное созревание, и нравственное повзросление его героев — все заметнее стремится к конкретности: социальной, нравственной, духовной. Его герои не теряют того чувства неба, о котором писал в своем дневнике отец таксиста Гоги, погибший на фронте: «Я думаю, чтобы летать — совсем не обязательна высота. Летать могут все — главное, чувствовать в себе небо…» Но, рассказывая о людях своего поколения, Т. Чиладзе все отчетливее понимает, что чувство неба и язык неба осуществляются на земле. Теперь, чтобы выразить уважение к своим персонажам, ему вовсе не обязательно ставить их рядом с прославленными героями прошедших веков. Он начинает все больше ценить их собственные драмы, которые подчас могут казаться слишком скромными, непритязательными, чтобы извлекать из них всемирно-исторические обобщения. Но, перефразируя известное утверждение о том, что нет маленьких ролей, а есть маленькие актеры, можно сказать, что в искусстве нет мелких судеб, есть лишь мелкое их истолкование.