«Мне тридцать лет, — думал я, — а я еще ничего не сделал. Сижу на стуле помощника режиссера и в ус не дую. Скоро я, наверно, буду засыпать, сидя на этом стуле, как учитель фехтования. Сижу и чего-то жду. А может быть, и не жду, а обманываю себя и постепенно забываю, о чем думал раньше, что хотел сделать. Вот и Магда… Разве я понемногу не забываю о ней? Как будто ее покрывает снег… Снег… Снег…»
«Если мы захотим, — говорит Заира, — то дача будет нашей. Папа купит машину». Разве для некоторых моих приятелей это не предел мечтаний? Неужели все кончается этим? Облачись в теплую пижаму, сунь ноги в удобные шлепанцы, возьми в руки журнал и читай, не думай ни о чем, да и о чем тебе думать? Все блага появились сами по себе, тебе подали их на тарелочке, подали все, чего ты сам должен был добиться. Куда же девались те мечты, которые ты так любил и которые внушали тебе уважение к самому себе? А может быть, правда, лучше закрыть глаза и плыть по течению? Жизнь сама понесет тебя, и пока ты живешь, всегда будешь нежиться на солнышке, как сытая змея. И вся твоя жизнь от начала и до конца будет разгадана и заполнена, как кроссворд. Ни одной самой маленькой клеточки для сомнений и пожеланий… И ты увязнешь и замкнешься в однообразии расшифрованных понятий. Сплошной блаженный процесс пищеварения, беззаботная, благословенная пора. Нет, сюда ничего не проникнет — ни звук, ни цвет, ничего такого, что могло бы хоть на мгновение нарушить твой покой…»
На площади остановился фургон. Это был длинный двухосный фургон. Вернее, домик на колесах, сквозь крышу которого выглядывала труба. От усталых лошадей валил пар. Высокий бородатый мужчина соскочил с козел. Он так легко коснулся земли, словно прыгнул на мат с опилками. Мужчина широко раскинул руки, затем сложил их на затылке и аппетитно потянулся.
Стены фургона были разрисованы — мужчины и женщины в масках. Одни веселые, другие грустные. Но и в тех, и в других лицах проглядывала клоунская улыбка, ярко-красная, как крыло диковинной тропической птицы. Этот красный цвет призывал людей так упорно и настойчиво, как пастуший рожок собирает разбредшееся стадо. Мужчина был голоден. Скитания по дорогам и бездорожью измотали его, но он знал, что публике он должен казаться веселым и полным сил, разумеется, если кто-нибудь придет поглядеть на его мастерство; поэтому он заранее улыбался, чтобы привыкнуть к улыбке, к самой трудной и неподатливой из всех масок. Он наклонялся пониже и касался руками земли, пытался обессиленному от голода телу возвратить былую гибкость.
«Это не так уж трудно, — думал он, — только бы кто-нибудь пришел…»
Но на площади никого не было видно.
Все невыносимее становился голод. Мужчина едва сдерживался, чтобы не закричать — идите, посмотрите на меня, — но это уже слишком походило бы на попрошайничество. Ведь он артист и требовал только вознаграждения за свое искусство. Хотя никто не мог дать ему столько, сколько на самом деле оно стоило! Он получал ничтожную толику — гроши, кусок хлеба, чтобы не умереть с голоду. Он знал, что ему мало платили не потому, что он большего не стоит, а потому, что не знали цены его мастерству. Да и он сам не знал, потому что он доставлял людям счастье, а цену счастью в этом мире не знает никто…
Наконец со скрипом отворилась дверь одного из домов, и показалась женщина, закутанная в шаль, под фартуком она что-то прятала. Она огляделась по сторонам, словно боялась быть кем-нибудь замеченной, и нерешительно шагнула к фургону, по пути она опять заколебалась, но затем устремилась к мужчине, окаменевшему от ожидания.
Мужчина улыбнулся. Эта улыбка придала женщине смелость. Когда женщина подошла к нему совсем близко, он громко выкрикнул какое-то непонятное слово, из-за этой непонятности таинственное и блистательное, и сделал в воздухе сальто и снова сальто, по на этот раз он стал на вытянутые руки. Он на руках поднял свое большое тело, вытянул и плотно прижал друг к другу ноги. Так он стоял долго и неподвижно, потом на руках обошел вокруг обомлевшей женщины.
— Хорошо, хватит! — прошептала женщина, доставая из-под фартука завернутый в полотенце хлеб. От запаха свежеиспеченного хлеба у него закружилась голова, и он едва не упал, но удержался и снова описал круг на руках.
«Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь», — считал он про себя.
— Хорошо, хватит, — услышал он опять.
Цены его искусству эта женщина не знала — это ясно, но, оказывается, она и цены хлеба не знает! Сколько чего должен сделать человек, чтобы добыть этот хлеб! Как самый настоящий крестьянин, он должен посеять, сжать, смолоть и испечь. А он пока только-только приступил к жатве.
«Девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать…»
— Довольно! Довольно!
Сейчас он поднимался в гору, нес зерно на мельницу, мешок давил на плечи, как тяжелая медвежья туша. Па вершине стояла ветряная мельница, но мужчина се не видел, потому что не в силах был поднять голову.
«Шестнадцать, семнадцать, восемнадцать, девятнадцать, двадцать, двадцать один…»
— Довольно тебе, хватит, — умоляла женщина.
Теперь он обратно с горы пес смолотое зерно. Огромная ветряная мельница за его спиной постепенно уменьшалась. Она бессильно махала крыльями и, как заходящее солнце, тяжело опускалась за гору.
«Двадцать три, двадцать четыре, двадцать пять…»
— Довольно, больше не надо! — умоляла женщина, но по всему было видно, что она хотела, чтобы он продолжал: ведь то, что он делал, напоминало ей труд отца, брата, мужа.
Теперь мужчина опрокидывался в глубокое тонэ, обжигая лицо и опаляя волосы. Раскаленные докрасна угли на дне печи напоминали пекло самого ада.
«Двадцать шесть, двадцать семь, двадцать восемь, двадцать девять…»
— Хватит!
А мужчина словно только сейчас увидел буханку хлеба, румяную и теплую, как земля на восходе солнца.
Этот хлеб теперь принадлежал ему!
Он перевернулся в воздухе еще раз, коснулся ногами земли и кивнул женщине в знак благодарности.
Глаза женщины наполнились слезами. Мужчина и за это благодарил ее, хотя она этого не поняла. Она сделала несколько шагов назад, повернулась и убежала. Отворяя дверь, она еще раз оглянулась на мужчину, который жадно принялся за буханку.
— Выпей вина и уснешь! — сказала Заира.
Она встала, босиком, в одной рубашке подбежала к холодильнику и вытащила бутылку:
— Вот нашла, уже початая!
Так же бегом она возвратилась к кровати.
— Холодно! — И посмотрела на бутылку: — «Мукузани»! То, что ты любишь!
Заза чуть не закричал, что он ничего не любит, ничего, и хочет только, чтобы его оставили в покое, что он и так сыт по горло… Но он не сказал ни слова.
Заира зубами вытащила пробку, отпила один глоток прямо из горлышка и протянула бутылку Зазе:
— Пей!
— Не хочу.
— Не хочешь? — она удивилась.
Это означало провал целого кинематографического кадра, которому она даже название подыскала про себя: «Влюбленные, бежавшие из города, пьют в постели вино».
— Не хочу.
— Ведь ты сам просил купить именно это вино?
— Ну, просил…
— А почему же не пьешь?
— Не хочу.
— Выпей и сразу заснешь.
«Отец мой ложится в одиннадцать, — говорила Заира, — но зато в семь утра он уже на ногах. Ты тоже должен засыпать раньше, должен соблюдать режим…»
«Режим… Режим, — думал Заза, — я должен соблюдать режим».
— Папуна тоже любит «Мукузани», — сказала Заира, — помнишь, в мастерской мы видели у него бутылку.
— Помню…
— Он пьет втихомолку… Лейлу боится!
— А почему он должен бояться?
— Он импотент! — сказала Заира.
— Что-о? Кто это импотент?
— Да твой Папуна! Когда он встречает меня на улице, делает вид, что не узнает.
Заза вспомнил, что Заира это слово употребляла не в прямом смысле. Когда она хотела кого-нибудь обругать, обязательно называла импотентом.
— Холодное как лед, — сказала Заира, — ну-ка отпей!