— Тебе так кажется! — насмешливо улыбнулся Торнике.
Заза почему-то был твердо уверен (хотя на первый взгляд это казалось непонятным), что именно музыка побудила Рамаза начать этот разговор.
— Знаешь, что я тебе скажу: лучше учиться, чем писать заявления: дайте мне это построить, дайте мне то установить. А вот когда созреете, тогда все придет само… Вы пока еще молоды! — Можно было подумать, что себя Торнике молодым не считает.
— Тсс! — опять зашипела на них Нинико, которую, впрочем, этот разговор явно интересовал куда больше, чем Сибелиус.
— Ты просто педант, — сказал Рамаз Торнике. — Надоела твоя вечная объективность!
— Тебе не нравится объективность?
Торнике обратился к Нинико:
— И вам тоже не нравится объективность?.
— Нет?
— Ого?
Нана продолжала играть. Снег шел в Тбилиси, в Сахаре, в Москве.
По улице шла высокая тоненькая девушка в желтой вязаной шапочке. Девушка иногда терялась в густой толпе прохожих, но шапочка ее все равно была видна. Высокая, смешная шапочка, какую обычно носят дети.
Заза встал, подошел к окну, отодвинул занавеску и посмотрел на улицу.
Вначале он не мог разобрать, в самом деле идет снег или нет. Но, вглядевшись как следует, он увидел: в фиолетовом свете уличного фонаря порхали снежинки. В это время кто-то положил ему руку на плечо, он обернулся — Торнике.
— Не люблю, когда спекулируют таким понятием, как возраст, — сказал Торнике и поглядел на часы.
— Рамаз хороший парень.
В последнее время Зазе стало трудно говорить с Торнике.
На тротуаре лежал круг света от лампиона, точно такой, каким освещают балерину на сцене. Круг непрестанно двигался, словно нащупывал кого-то, и Заза ждал, что вот-вот в круг войдет девушка в желтой шапочке. В это время музыка прервалась и шумное движение стульев оповестило о том, что все уселись за стол. Заза не оборачивался.
«А я-то надеялся, что все давно забыл», — думал он.
— Заза! — окликнула его Нинико. Он повернулся к столу. Папуна опять стоял. С бокалом в руке он возбужденно что-то говорил. Заза слышал отрывки фраз, лишенные какой бы то ни было связи.
— Современная физика… — говорил Папуна, — абстрактна, как скелет бога.
Нет, это невыносимо!
— Мне ничего не надо, — донесся до него голос Нинико, — только сидеть и вязать, и театра не хочу и вообще ничего!
— Так и состариться недолго, — заметила с улыбкой Нана.
— Ну и пусть, мне не страшно?
— Поэтическая смелость Эйнштейна, — говорил Папуна, — консерватизм Ньютона…
— Сидеть себе и вязать…
— Не бойся, войны не будет.
— Братцы, я пьян, — сказал Рамаз.
— Хоть бы все время шел снег, — продолжала Нинико, — хоть бы… хоть бы… Боже, как много снега! — воскликнула Нинико, когда они вышли на улицу.
— Давайте пойдем пешком!
— Я тороплюсь, — сказал Папуна, — Лейла дома одна.
— Ага, теперь ты вспомнил о Лейле!
— Я о ней всегда помню!
— И мне утром рано идти в институт, — сказал Торнике.
— Лучше остановим такси. Ты тоже спешишь? — спросила Нинико Зазу. — И тебе надо вставать рано?
— Я всегда встаю рано, — улыбнулся Заза, — в семь часов я уже на ногах!
— Атавизм, — сказал Папуна, — это атавизм чистой воды. — При чем тут атавизм? — возразил Торнике. — Что может быть лучше раннего утра. — Ну вот, я и дома, — распрощался Рамаз, — я живу тут же! — Ушел, слава богу, — вздохнул Торнике, пятерых такси не возьмет. — А ты эгоист, однако! — заметил ему Папуна. Заза шел впереди и, не оглядываясь на Папуну, бросил: — Ходи побольше пешком, а не то растолстеешь. — А я не боюсь, — Папуна беззаботно засмеялся. — Да-да, и про гимнастику не забывай. — Начинаем утреннюю зарядку, — подражая диктору, заговорил Папуна, — разведите руки в стороны… — Спорт, спорт, футбол, баскетбол… Хватит, сыт этим по горло! Неужели у нас нет других интересов? Поэзия… — ни к кому не адресуясь, почти про себя проговорила Нинико. — Вот видите, до чего мы дожили, — загорячился вдруг Папуша, — издеваться над поэзией! — Никто над поэзией не издевается, — вступился Заза, — всему свое место! — Хорошо, что еще так, великое вам за это спасибо, — Папуна поклонился. — Большое спасибо! — Почему ты вдруг рассердился? — сказала Нинико, притворившись испуганной. — Меня в самом деле интересует, кто у нас теперь самый лучший поэт? — Руставели, — отрубил Папуна. — Да не может быть? — с деланной наивностью удивилась Нинико. — Представьте себе, что это так! — Вдруг Папуна увидел такси. — Такси, такси! — закричал он и помчался к машине. — А говорит, что не любит спорт! — засмеялась Нинико. Папуна остановил машину: — А ну, кто едет? — Я иду пешком, — сказала Нинико. — Ты всегда так, — раздраженно заметил Папуна, — значит, и нам придется идти пешком. — Но почему же? Вот Заза меня проводит, верно, Заза? — Провожу, — пожал плечами Заза, — не идти же тебе одной! — Мне в Сабуртало, — извиняющимся тоном проговорил Торнике и посмотрел на часы. — Езжайте, езжайте, — сказала Нинико, — Заза меня проводит. — Ну, всего, — захлопнув дверь, Папуна опустил стекло и, высунув голову, крикнул: — Звоните, не пропадайте! — Оставьте мне сигареты, — попросил Заза, подойдя к машине. — У меня «Прима». — Ничего, давай. — Ну, поехали, — Торнике сел рядом с шофером. — Пока!
Крепко подхватив Зазу под руку, Нинико заскользила по снегу. «Торнике прав, — думал Заза, — наверно, мы хотим большего, чем можем».
— Почему ты не женишься? — вдруг спросила она.
— Только тебя не хватало! И так все меня об этом спрашивают.
— Потому что уже время.
— А почему ты не выходишь замуж?
— Я? — удивилась Нинико.
— Да, ты.
— А кто меня возьмет?
— Это почему же?
— А так! Я же дурнушка! — засмеялась Нинико.
Некоторое время оба шли молча. Заза хотел ей сказать, что, мол, ты говоришь, ты вовсе не дурнушка, но запоздал, и скажи он это сейчас — получилось бы фальшиво. Нинико молчала: наверное, она все-таки ждала, что он скажет ей, что она совсем не дурна собой.
— В театре мне дают только роли некрасивых девушек, — проговорила она некоторое время спустя, — роли из двух слов, выхожу, говорю какую-нибудь чушь и исчезаю, чтобы не испытывать терпение зрителей.
— Будет тебе!..
— Я шучу. А вообще — во всех пьесах роли фельдшериц и служанок достаются мне. Сейчас ставят новый спектакль, там одна роль — специально для меня… совсем без слов: я выхожу на сцену, подметаю комнату и с веником удаляюсь. А в институте я мечтала… Дурочка была, и все!
Заза взглянул на Нинико — на ресницах ее блестели снежинки. Она вовсе не была некрасивой.
— Иногда мне кажется, что я превращаюсь в немую, — продолжала Нинико, — и тогда я не хочу ни театра, ни вообще ничего… хочу сидеть у окна и вязать, и ни о чем не думать. Вот ты же видел, Папуна побежал и сел в такси. А я думала, что поэты и художники любят снег. Нет, все они обманывают таких дурочек, как я. Иногда ночью, когда идет дождь, я думаю, что они, наверное, ходят по улицам. До утра бродят под дождем, насквозь промокшие. А они в это время спят, храпят себе преспокойно.
— Ты еще ребенок, — заметил Заза, — вот вырастешь…
— Ребенок! Это в двадцать четыре года…
— По-моему, Торнике к тебе неравнодушен.
Торнике сам признался ему об этом и просил поговорить с Нинико, Заза тогда решил не вмешиваться, а сейчас неожиданно для себя заговорил об этом.
— Кто?
— Торнике… Разве он плохой парень?
— Все вы хорошие… Все! Все!
Нинико вдруг сорвалась с места и побежала.
— Нинико?! — Заза опешил: этого он никак не ожидал.
А Нинико все бежала и постепенно терялась за снежной завесой.
Идешь, не подозревая, что поле заминировано. Небо чистое, безмятежное, трава пахучая. Вдруг один шаг — и взрыв, разносящий все вокруг; все разрушено, разворочено, перемешано. А ты идешь дальше, и осколок мины крепко засел в твоем сердце. А на траву капает кровь. И ты сам удивляешься: как это случилось? А потом, потом — смотри, одинокая девушка сидит у окна и вяжет. И снег идет. И годы идут. И закатное солнце оставляет на окне красноватый след. Ничего, — шепчешь ты про себя, — ничего особенного не случилось. А она все вяжет или сидит в холодных кулисах и плачет. А поле большое, каждую минуту может разорваться новая мина. Ну и что же? Ничего, — думаешь ты и продолжаешь свой путь. Вокруг благоухает трава, белая трава. Нет, это снег шелестит, как трава, высокая, таинственная трава.