— Скажи уж лучше прямо, что ты говоришь о господине Лигенхейме, — сказала Ирма.
— Нет, мой кузнечик, этого молодого человека я еще не знал, когда вынашивал такие мысли. А когда ты познакомила меня с ним, я сказал себе: вот оно, настоящее, мой кузнечик может познать, какой странный цветок ночная красавица, то бишь первая любовь.
При последних словах Рудольфа сердце Ирмы вздрогнуло, и она сказала:
— Ах, значит, из-за этого молодого человека ты и не ночевал сегодня дома? Знаешь, Рудольф, что я тебе скажу: ты говоришь все только о настоящей любви, а для меня нет более настоящей любви на всем белом свете, чем твоя любовь. Первая любовь кого-нибудь другого может меня заинтересовать, только если будет жить твоя любовь. А если ты будешь уносить ее из дому, мне придет конец. Неужели ты думаешь, что я после сегодняшней ночи пойду куда-нибудь на уроки или на курсы? Ошибаешься! Я никуда больше не пойду и ничего не стану делать, если ты перестанешь меня любить. Вот и все, что я хотела сказать тебе. Все зависит от тебя.
— Как просто и невинно ты рассуждаешь! — воскликнул Рудольф.
— Ты, конечно, считаешь, что, когда я стала женщиной, я утратила и чистоту чувств, — сказала Ирма.
— Нет, мой кузнечик, я считаю, что ты еще невинная девушка, — покорно произнес Рудольф.
— Какой же ты бесстыдник, не хочу на тебя смотреть! — сказала Ирма и отвернулась.
— Что в этом бесстыдного, если я назвал тебя невинной? — спросил Рудольф.
— Не дурачься! — воскликнула Ирма. — Я просто не понимаю, как ты можешь произносить это ужасное слово, когда я так сильно душой и телом люблю тебя!
— Ох, милая, дорогой кузнечик! — вздохнул Рудольф. — Я вообще не знаю, как тебя называть, ни одно имя не годится для тебя, ни одно не выражает даже приблизительно того, кто ты есть. Ты сказала, что «невинная» — ужасное слово, если ты изо всех сил…
— Душой и телом, — поправила Ирма.
— Ладно, пусть будет душой и телом, если так красивее и верней.
— Нет, так безобразнее и грубее, — сказала Ирма. — Я нарочно говорю безобразнее и грубее, потому что и ты говоришь так.
— Старая беда, — вздохнул Рудольф, — я не могу с тобой разговаривать. И знаешь почему? Ты невин…
— Из-за этого слова я могу убить и себя и тебя, сначала себя и только потом тебя, если б это было возможно. До тех пор, пока я жива, не могу я тебя убить, боязно как-то остаться одной, — излила Ирма все, что было у нее на сердце, и заплакала.
— Как бы это выразить, что я хочу тебе сказать, к тому же еще сказать так, чтобы это не обидело тебя, а, напротив, обрадовало. Сейчас я хочу обрадовать тебя, — сказал Рудольф как бы про себя.
— Да, это хорошая радость, если после такого рождества и музея нашей любви ты обзываешь меня невинной. Называй уж лучше старой девой! — зло сказала Ирма.
— Ты же хотела стать матерью рождественского ребенка, а рождественские дети рождаются у дев, — ответил Рудольф.
— К чему такая глупая шутка, мы же говорим серьезно? — спросила Ирма.
— Это не шутка, и вовсе не глупая, — возразил Рудольф. — Только в наш рождественский вечер я стал верить, что дети могут рождаться от девиц. Но как тебе это объяснить? Скажем так: когда человек начинает любить, то это ни больше, ни меньше, как настоящая любовь. Что-то как бы цветет, что-то источает аромат, что-то начинается. Но никто не обращает на это внимания, ничего об этом не знает, так как у настоящей любви нет мыслей, нет и чувств, есть только мечты. Мысли и чувства приходят потом, когда любовь начинает уже проходить…
«Значит, он уже не любит меня по-настоящему, если он так много рассуждает», — подумалось Ирме, а Рудольф тем временем продолжал:
— Чувства начинаются тогда, когда мы замечаем, что у того, кто разделяет нашу любовь, что-то есть. Я, например, обратил внимание прежде всего на твои глаза, стал вдруг смотреть, какие у тебя глаза. Но тогда уже должна была быть любовь, а то почему же я заметил твои глаза. Любовь уже тогда жила в моих глазах, которые видели, и в твоих глазах, которые я видел, разве что я узнал об этом задолго до тебя. Но я ошибочно считал, что это только влечение, чистое влечение, а не любовь. Если б я знал, что это любовь, я бы тебя, мой кузнечик, тотчас уволил. Но я не знал и поэтому по-прежнему видел твои глаза, сначала только глаза, а потом и веки, и ресницы, и брови. И я думал: ага, у нее синие глаза, совсем синие, а ресницы и брови черные, естественно черные, конечно, и глаза ее сидят немного глубже, чем у других, потому что у нее лоб выпуклее, чем обычно бывает у женщин. И я подумал: женщины не любят широкие лбы, к тому же выпуклые. А у тебя были выпуклый лоб и скулы на лице под глазами, которые, будто от смеха, поднимались кверху. Есть же женщины, у которых при смехе щеки подскакивают вверх. Понимаешь: сам уже любил тебя, а все же думал, что скулы у тебя выше, чем надо. Я и тогда еще не знал, что это любовь, а думал, что только влечение. Если бы я знал, что это любовь, мне бы сразу стало ясно, что нет ничего хуже, чем видеть все изъяны и все же любить. А твои глаза, — когда я думал о них в одиночестве, а я это делал часто, так я видел их отчетливей, как будто созерцать вернее, чем видеть перед собой, — а твои глаза, упрятанные между лбом и скулами, были словно и не глаза, а какие-то цветочные чашечки, согретые солнцем; они улыбались, когда на них садился какой-нибудь мотылек или кузнечик. И стоило мне произнести про себя это последнее слово, как я назвал тебя им; да, ты у меня и впрямь кузнечик! А что в тебе было еще, это я узнал позднее. Ты же помнишь, как я на кухне обнял тебя, но это не было просто влечением, а чем-то вроде печали. Потому что в это мгновение я впервые увидел твою грудь, и мне стало до удивленья жалко, что нет никого, кто бы тебя ласкал и лелеял. И я не придумал ничего лучшего, как наклониться и поцеловать. И стоило мне это сделать, как я произнес про себя: это любовь. Да, именно тогда я впервые понял, что это чистая любовь, а не просто влечение. Но ты считала это лишь похотью и стукнула меня по голове первым попавшимся под руку предметом…
— Я могла бы тебя тут же убить, — сказала Ирма и подумала, что Рудольф сумел все же оценить ее молодость и неискушенность.
— Я это увидел и даже понял, что и ты влюблена, только сама еще не знаешь. И все пошло так, как пошло. Сначала была чистая любовь, а потом заговорила и плоть. Ведь и с самой праведной любовью приходит влеченье, и это — то самое, что портит любовь, так что иногда остается не любовь, а только лишь зов плоти. Так происходит со мною и со всеми прочими, как я считал до сих пор. Только с тобой не так. Твою любовь плоть не испортила. Я убедился в этом у рождественской елки и убеждаюсь снова каждый день, ты любишь как девушка, и в твою любовь еще не проникла злая страсть. Я из этого, между прочим, сделал вывод: моя любовь к тебе все же не такая, как нужно, иначе она пробудила бы в тебе страсть, которая медленно подтачивает любовь. Другими словами, если бы моя любовь была такая, как надо, то ты и духовно и физически утратила бы свою неискушенность. Иначе тебе предстоит, доживи ты хоть до ста лет, умереть старой девой. Вот я и стал ломать голову, как бы тебя спасти от такой ужасной смерти.
— Госпожа Бретт в самом деле права: мужчины больше всего озабочены тем, как бы испортить своих жен, — сказала Ирма.
— Кто эта госпожа Бретт? — спросил Рудольф.
— Уже забыл! — воскликнула Ирма.
— Ах да! Твоя англичанка. Ну конечно, в Англии мужчины могут портить своих жен, но…
— Нет, в Англии жены портят своих мужей, говорит госпожа Бретт, — объяснила Ирма.
— Но я совсем не думал о твоем совращении, я только хотел, чтобы ты знала, что подобает знать женщине, и избавилась от своей неискушенности и стала взрослой. Только этого я и хотел. Я познакомил тебя со многими ресторанными львами, потому что заметил, что перед львами не устоит ни одна девушка, особенно когда львы навеселе. Да, кузнечик, я это приметил. Но на тебя не повлиял ни один лев, ни трезвый, ни пьяный. Да, мой кузнечик, увидев это, я подумал, как же я спасу тебя от смерти вековухи, если даже львы на тебя не действуют? Неужели мне придется лечь в могилу с таким пятном, — моя жена останется неискушенной?