Если бы Ирма слышала эти разговоры, она, пожалуй, спросила бы: а куда делся мой выпуклый лоб, который говорит об уме и сметке и вообще о духовности; это ничего не значит, что ли? Или считаете, что и выпуклый лоб относится к моим округлостям, восполняет изъяны тела? А моя чистота, духовная и телесная воздержанность и цельность, разве они ничего не стоят? Разве Рудольф стал бы болеть животом и ставить компресс из-за какой-то «сестры» или пришло бы ему в голову врать о запахе клевера, если бы у него в самом деле болел живот и если бы компресс ставила какая-то из «сестер»? Или, скажите все же, так же справилась бы со своим стыдом эта «сестра», как и я, и сказала бы она своему господину, что он должен держать себя повежливее, если он в самом деле хочет, чтобы она, «сестра», поставила ему компресс, так как никакого более подходящего средства в доме нет? Все это и еще кое-что Ирма спросила бы у мужчин, если бы она услышала их разговор. Но одно она не смогла бы спросить, хотя у нее был выпуклый лоб, который, по мнению мужчин, восполнял мелкие изъяны тела, а именно — знают ли мужчины, какою страшно глупой была Ирма, ставя компресс своему хозяину и веря в запах клевера. И в самом ли деле они считают, что ум в мире стоит больше, чем глупость?
Но, разумеется, Ирма ничего не слышала и не спросила. У нее не было на это времени. После регистрации они вместе со свидетелями поехали куда-то в ресторан, на сей раз заказали кабинет — Рудольф не был больше женихом — и ели и пили, пока голоса не стали громкими и ноги Ирмы не размякли, точно они были из ваты. Когда вставали из-за стола, Рудольф поддерживал ее, потом помог ей одеться и дойти до автомобиля. Но никому до этого дела не было, никто не обратил внимания, была свадьба, и свидетели твердили, что теперь, когда молодые поедут домой, и начнется самая свадьба, только в другом ресторане и в более уютном обществе. Невеста и жених обычно самые скучные люди на свете, особливо если они влюблены, так полагали свидетели, и потому они захотели закончить свадебное торжество в компании тех, кто не в браке и не влюблен, а только весел и мил.
В автомобиле сердце Ирмы заколотилось — она подумала о квартире, из которой ушла несколько недель назад как служанка, ушла плача, в сопровождении дворничихи, которая все повторяла, что дольше всех оставались у господина те, что постройнее и побойчее, которые вроде лошадей на ипподроме. А теперь Ирме предстоит остаться дольше всех, будто она самая стройная и бойкая. Войдя в дверь, она изумленно остановилась: за короткий срок квартира преобразилась — на стенах были новые обои.
— Ах, вот почему ты не пускал меня сюда раньше, — сказала Ирма, стоя посреди комнаты, одетая в шубку, пуговицы которой расстегивал муж. — Ты хотел меня удивить.
Но Рудольф ничего не сказал, обнял Ирму и поцеловал, точно давно уже ждал этой минуты. Потом он отвел ее в зал, где стояли вещи и лежали свертки, вроде были принесены сюда прямо из магазина. Видя все это, Ирма вдруг ощутила, что ноги ее опять стали как ватные и муж должен бы взять ее на руки и положить рядом с другими свертками или отнести куда-нибудь еще, если таково его желание.
— Зачем все это здесь? — наконец спросила Ирма.
— Чтобы ты первая сама до всего дотронулась и все увидела, — ответил муж.
Сердце Ирмы вдруг тревожно сжалось в груди, она вспомнила, что Рудольф говорил о своем страхе, и подумала: значит, это все из-за большого страха. Все это для того, чтобы он не мог отступить и бросить ее.
— Ты все еще боишься? — спросила Ирма у мужа, но он не ответил, только улыбнулся и поцеловал ее. — Почему ты не отвечаешь? — снова спросила Ирма.
— Разве я вообще когда-нибудь боялся? — сказал Рудольф, как бы задумавшись.
— Но при виде всего этого на меня нападает страх, — сказала Ирма.
— Бойся, бойся, дорогая, без страху нет любви, — утешил ее муж и, сняв с нее шубку и бросив ее здесь же на стул, спросил: — Ах, ты из-за страха не хочешь видеть, что в этих коробках и свертках?
— Совсем не из-за страха! — воскликнула Ирма. — Я так измучилась, что не в силах радоваться. Если ты разрешишь, я оставлю прочие радости на завтра, сегодня и так всего достаточно было.
— Еще ведь ничего не было, дорогая, — ответил Рудольф.
Что последовало затем, было как сон и сказка.
Рудольф сел на стул и потянул Ирму за руки к себе, словно хотел, чтобы она села ему на колени. У Ирмы, по крайней мере, было предчувствие, что сейчас это произойдет, если вообще произойдет что-то, она такая усталая и измученная и должна непременно куда-то сесть — сесть поближе к мужу и отдохнуть. А раз уж другого местечка возле мужа нет, пусть он посадит ее к себе на колени.
Но муж как будто и не догадывался, что жена так устала и измучилась. И он притянул ее к себе поближе, так что она стояла между его коленей, и обнял ее, но не за талию, как тогда на кухне, а за бедра. Только лицом своим он опять зарылся ей в грудь и замер, будто читал про себя какую-то молитву, которую Ирма еще не знала.
И так как Ирме нечего было делать, пока он этак молился, к тому же опущенные руки ее вдруг налились будто свинцом, она подняла их и положила на голову мужа, — пусть отдохнут немножко, если самой ей придется стоять. Но рукам не хотелось отдыхать, по крайней мере, пальцам: они принялись ерошить волосы мужа, будто ища на голове те шишки, о которых говорил Рудольф, когда Ирма укладывала свои вещи и плакала.
Вслед за руками Ирмы пришли в движение и руки Рудольфа, они как бы освободились от молитвенного благоговения и медленно задвигались вверх и вниз — ласкали, гладили, лелеяли… Наконец правая рука замерла на груди Ирмы, почти под горлом, будто искала, куда еще проникнуть. Ирма сама не знала зачем, но ее собственная правая рука обхватила волосы Рудольфа на затылке и к ней тотчас присоединилась левая. Ирма подумала в эту минуту: «Не беда, это платье снимается через голову, на нем нет пуговиц и кнопок». Но тут случилось нечто неожиданное: рука Рудольфа сделала резкое движение, и платье Ирмы, без крючков и пуговок, порвалось. А что толку от пуговок или кнопок, если платье чуть порвано уже у горла? Если порвано немного, то вскоре может порваться еще больше, а если порвано совсем, то нет уже ни платья, ни пуговок, ни кнопок.
Однако рука Рудольфа не так уж сильно порвала платье, ему словно стало жаль его. Он принялся гладить все.
Ирма хотела было ему помешать и отвела свою руку к руке мужа, но встретилась с горячими и вроде бы дрожащими его губами, которые совсем лишили ее силы. К тому же ей в это мгновенье вспомнились коробки и свертки, которые были навалены на стол и которыми она не смогла вдоволь порадоваться сегодня, вспомнились все эти последние дни и слезы, которые текли у нее из глаз на виду у всех, на улице, когда у нее в ридикюле была страшно большая сумма денег, и она подумала: «Если он мне так много дал и пообещал, как я могу запретить ему эту малость, к тому же он ощупывает то, что куплено на его деньги. А я сама, одетая в то, что он гладит? Себя я ведь тоже обещала ему, хотя тогда и не знала, как и что…»
И Рудольф продолжал гладить то, что было на Ирме, пока на ней ничего не осталось и он мог затушить свое любопытство, которое, как и высокомерие, было тяжким грехом. Так, значит, супружество начинается с греха? — пожалуй, подумала бы Ирма, если она вообще о чем-нибудь думала. Но ей вдруг показалось, что она в самом деле близка к какому-то растению, которое пахнет то как клевер, то как малина, а то как нечто, чей запах чувствуют только мужчины, ибо у них такой нос. И зачем же думать, если ты близка к растению, которое пахнет? Лучше уж просто стоять, и пусть любуются тобой, если есть кто-то, который хочет любоваться.
У Ирмы был этот кто-то, и она чувствовала его руку на своих бедрах, которые еще были прикрыты одеждой, чувствовала, как эти руки отвели Ирму чуть-чуть в сторону, чтобы лучше было любоваться… И чтобы помочь Рудольфу восхищаться, руки Ирмы инстинктивно поспешили совсем освободить из плена одежды то, чем любовался Рудольф. Руки ее двигались как бы сами собой, самостоятельно, будто не ожидая приказов головы, которая сообразила лишь тогда, когда все уже произошло. Но голова все же решила, что сделанное руками — сделано хорошо и правильно, ибо мужчина, который хочет любоваться красотой ее тела, ее собственный муж, и поэтому здесь нет никакого греха, только любовь. Грехом и злом было бы если б она не позволила утолить свою страсть тому, кто ее любит.