И обе засмеялись: вспомнили утренний разговор по телефону по поводу одной близкой знакомой. Дора не знала, кого они имеют в виду, забеспокоилась. «Вдруг Перка что-то узнала? А может быть, Тошков что-нибудь слышал? Нет, она не допускает мысли, чтобы Траян…» Эта рыжая особа досаждала ей все больше и больше своим аханьем и многозначительными взглядами.
— Фани, ты знаешь, кого я встретила? Доди здесь! Хочет продать свою фарфоровую группу: два слона. Ты ведь их помнишь — стояли в холле на камине. Это был подарок из немецкого посольства на новоселье. Какие у них были связи! А сейчас мы совсем не имеем знакомств. Я хочу сказать, среди «новых», тех, у кого есть деньги. Ах, боже мой, — воскликнула Перка, — и как это мне раньше не пришло в голову! Дора, милая, я рассчитываю только на вас. Доди негде держать этот фарфор, он такой огромный. Потом она купит себе еще лучше. Но an attendant…[14] Как я не подумала о вас? Вы с вашими связями среди «новых» можете быть мне очень полезны.
— Но я не знаю никого из тех, кто располагал бы большими деньгами. И вообще с тех пор, как уехал Траян, я никого не вижу.
Дора действительно не имела никаких знакомств среди «новых», по выражению Перки. Она давно порвала свои прежние связи, а новые не завязывались. Ей не доверяли и одни и другие, сторонились ее. Даже инженеры, которые работали вместе с Траяном, видимо, не хотели сближаться с беспартийными. Дора была искренна в своих отношениях с людьми и поэтому испытывала разочарование при каждой неудавшейся попытке к сближению.
Перка — это было ясно по ее виду — не поверила. Она притворно улыбнулась: знаю, знаю, не кривите душой.
— Это останется строго между нами, tout à fait entre nous. Даже Доди не будет знать, кто ей оказал услугу. Но, конечно, не преминет отблагодарить в свое время, а вы же видите, что оно уже не за горами. Ее муж рассказывает…
— На меня не рассчитывайте, — прервала Дора. — Я не то что не хочу, но не имею возможности оказать услугу кому бы то ни было. Снова вам повторяю: я никого не знаю.
Перка недовольно поджала губы и покачала головой.
— Подумайте хорошенько. Этот режим не вечен. Не пришлось бы и вам когда-нибудь просить за мужа… Ну, раз так, мы обойдемся и без вашей помощи. Доди могла бы продать каракулевое манто кому-нибудь из евреев, тех, что уезжают в Израиль. Но я ей отсоветовала. Мы должны одеваться, как и прежде. Пусть не думают, что мы сдались. Я никогда не выхожу без шляпы и даже перо не снимаю. Просто чтобы подразнить. Доди говорит…
Дора не могла больше сдерживаться.
— Оставьте, пожалуйста! Каракулевыми манто и перьями на шляпах вам никого не удивить. Но своим вызывающим поведением вы показываете, что ничему не научились. Вы не можете ни разобраться в том, что происходит вокруг вас, ни оценить честные поступки людей.
Перка втянула голову в плечи и тихо сказала Фани Загоровой:
— Кажется, стало опасно говорить при вашей дочери. Я начинаю думать, что она уже коммунистка.
— Нет, — ответила Дора, — я не коммунистка, но скажу вам откровенно, мне не хотелось бы видеть опять у власти тщеславных и пустых людей, рабов всего иностранного.
— O, ma chère, mais elle parle comme un bolchevique![15] — Перка выпрямилась. — Она изменила нашему классу!
— Я никогда не причисляла себя к вашему классу. Я не против буржуазии. Сама в какой-то мере принадлежала к ней. Но я против тунеядцев, суетных спекулянтов и всяких других чуждых народу людишек, с которыми у меня никогда не было ничего общего.
Дора с силой захлопнула за собой дверь. Но, когда она вышла на улицу, ее снова охватило чувство одиночества и отчужденности.
22
В чайной за длинным столом сидели дед Стоил и Георги. Было еще рано. Да и они пришли сюда вовсе не для того, чтобы выпить. Просто здесь можно было спрятаться от поднимавшегося ветра. Им казалось, что «софиец», как его все называли, никогда не был таким пронизывающим. Что-то он им навеет?
С тех пор как опять заговорили о компенсации, все село приуныло. Сначала ее ждали осенью, да беда миновала. Только было вздохнули свободно — может, и вообще ничего не будет, но как бы не так! Даже из села, если подняться на холм, видно, что плотина растет, как живая. А сегодня утром из автобуса, делавшего остановку в селе, вылезли двое с толстыми портфелями.
— Что там ни говори, а пока я не увижу деньги в руках, — дед Стоил вытянул ладонь и похлопал по ней другой рукой, — не поверю. Только то не обманет, что в руках держишь… Ведь до сих пор как было? Придет комиссия оценивать дом, двор и прочее имущество, напугает жену и ребятишек, а через месяц другое указание, другая комиссия. Осматривают сарай, прикидывают и наконец отрежут: «Тебе этот сарай ничего не стоит. Две балки по бокам, одна сверху — что тут оценивать?» Скажешь ему: «Милый человек, да ты посчитай, сколько он мне стоил. Двадцать дней клади по двадцать левов — четыреста левов. Жена таскала глину, помогала — клади ей еще половину. На крыше сотня черепицы по сорок стотинок. А бревна, а гвозди? Не меньше тысячи пятисот или тысячи шестисот выходит. А вы оцениваете в триста левов!» И знаешь, что он отвечает? «Ты прав по-своему, а я по-своему. За эту развалюху больше трехсот левов дать не могу».
К собеседникам подошел мужчина, низенький, рябой и курносый. Он приложил к уху ладонь, чтобы лучше слышать, так как Георги наклонился к деду Стоилу и говорил тихо. Мужичонка не разобрал, о чем идет речь, но знал, что тема сейчас одна, больше говорить не о чем, и поэтому смело вступил в разговор:
— Разорили нас, совсем разорили с этим водохранилищем. Луга отобрали. Прошлой весной у карьера овец пасли, а теперь туда и не подойти. Ума не приложишь, куда их выгонять.
— Да кого тебе выгонять-то, пустая голова?
— И правда, некого.
Рябой потоптался еще, ожидая продолжения разговора, не дождался и присел за другой столик.
Избавившись от свидетеля, Георги снова пододвинулся к деду Стоилу и зашептал:
— Правду тебе скажу, я уже и не думаю теперь о нашем селе. Видно, конец ему пришел. Я купил участок под Софией. Пару волов продал — эх, какие волы были! — Он вздохнул и помолчал. — Сейчас в Софии можно найти материал. Как дадут деньги за здешний мой дом, буду работать вместе с мастерами, работы я не боюсь, как-нибудь сколотим там домишко.
— Я тоже работы не боюсь, да вот лет-то уж мне порядочно: на Иванов день семьдесят пять стукнуло. Если бы в селе было ТКЗХ, я бы первый в него вступил, все какая-нибудь работенка бы для меня нашлась. А в Софии что мне делать? Только в дворники и гожусь. Вот дедушка Гьоне — он меня помоложе года на два, на три, а может, и побольше, — так он был стрелочником. И на водохранилище дело нашел. Я не отказываюсь от нового, что здесь строится, но уже стар я, не прокормиться мне самому на новом месте. А тут у меня земелька, двор. Хорошо ли, плохо ли, а прожили бы со старухой.
— Сыновья… — начал было Георги, но дед Стоил не дал ему договорить.
— Что там, я за них не в ответе. Два года назад как отделились. Я им дал, что мог. Только младший при мне. А средний завел дружбу с Вуто. Не по сердцу мне это…
Дверь уже даже не успевала закрываться. Все столики были заняты, и посетители начали подсаживаться к большому столу, подключались к беседе, потому что всех тревожило одно и то же.
— Всю ночь с боку на бок верчусь, а все не могу решить, куда податься. То ли в какой госхоз, то ли в город. Специальности у меня нет, сыновья разлетелись. Просыпаюсь в два часа и все думаю: куда идти? Был бы помоложе…
— Да все мы сейчас как во сне ходим — и старые, и молодые. Работа меня не гнет, а вот это горе согнуло. Лучше бы меня отравили, все равно суждено умереть…
— Ну-ну! Помереть всегда успеешь, лучше думай, что делать будешь. Ты, Вею, куда записался?
Плотный, широкоплечий крестьянин, кровь с молоком, даже позавидуешь, а как зашла речь о селе, потемнел весь. Рука его, лежавшая на столе, задрожала.