Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Осенью — страдная пора у соседей. Надо снимать плоды, надо хранить где-то, чтоб не испортились, надо искать банки под компоты и варенья. Суетятся люди. А Гусев, слава богу, обходится теперь без хлопот.

Давно, лет семь или восемь назад, в начале сентября вдруг ударил ранний мороз. Днем, при солнце, ледком начали затягиваться (лужи, хрустела побелевшая, иглисто-сверкающая трава. Ночью же мороз обещал быть по-зимнему крепким. Паника началась у садоводов — неубранными висели в садах яблоки, груши, поздние сливы; не обобраны ягодные кустарники… Гусеву нечего было и думать, чтобы вдвоем с Евдокией Ивановной к вечеру снять урожай. Гусев покатил на машине в туберкулезный санаторий (он близко от деревни) — и привел оттуда всех старших ребятишек, всех нянечек и воспитательниц. Сначала он думал, что поделит урожай: какую-то часть себе оставит, какую-то ребятишкам отдаст за работу. А после, когда увидел этих мальчишек и девчонок, — как они грызут яблоки, выбирая себе похуже, с червоточинкой, а хорошие складывая в ящики; как дотягиваются с лестницы до верхних плодов и дотянуться не могут, росту мало; как бегают между деревьями, разрумянясь, запыхавшись, обуянные детской смешной жадностью, — вдруг что-то обмякло у Гусева в груди, будто горячей водой плеснули. И не смог он делить урожай.

А ребятишки не забыли его; в Ноябрьские праздники принесли от руки нарисованный, цветными карандашами раскрашенный билет — приглашение на концерт самодеятельности. Гусев сидел в первом ряду, на плюшевом директорском стуле; в двух шагах от Гусева ребятишки, выстроясь шеренгами, декламировали стихи, пели громкие патриотические песни. А Гусев плакал. Он сердился на себя, на старческую умиленность и слезоточивость свою, — ведь действительно глупо, когда здоровенный мужик, слонище, пускает нюни, тем более что повидал этот мужик горюшка на своем веку… Он ругал себя, ругал, делал зверское неприступное лицо, а на душе легко было и прозрачно, сияюще светло… Умывалась душа, как в старые времена говорили.

С той поры каждое лето приходят к Гусеву ребятишки из санатория, пасутся в саду. Евдокия Ивановна иной раз пожалеет, что нельзя варенья наварить, посылочку отправить поднадзорному Павлику или Раиске. Гусев тогда набычивается, сопит грозно и подолгу не разговаривает с Евдокией Ивановной.

Вернулся знакомый шофер:

— Михаил, открывай ворота! Я тебе торфу привез!..

Оказывается, где-то на проселке опрокинулась бортовая машина, рассыпала торф по кювету. Не пропадать же добру — знакомый шофер не поленился, пошуровал лопатой, собрал, что можно было. И привез Гусеву.

— В хозяйстве сгодится! Говори, где вывалить?

— Слышь, — сказал Гусев. — Спасибо, конечно… Только заплатить-то не смогу. Во вторник у меня пенсия.

Шофер натянул кепочку на глаза, выплюнул папироску, растер.

— Ты ошалел, что ли?

— Серьезно говорю.

— Эх, Миша, — сказал шофер, — стал бы я из-за пятерки горбатиться! Нужно будет — собью калым. Я тебе, как человеку…

— Ну, ладно, — смутясь, проговорил Гусев. — Ну, извини.

Шофер все-таки уехал обиженный. Гусев ощущал свою вину — неловко вышло, противно, совестно… Вроде взял и оскорбил человека. Но, с другой стороны, если рассудить, не такие уж они приятели, Гусев не выпивал с шофером, одолжений не делал. Наоборот: ругался безбожно, когда ходил в председателях… И непонятно, ради чего шофер сегодня старается, везет ему торф? И еще злится, когда говоришь о деньгах?

Впрочем, сколько раз на памяти Гусева посторонние люди, ничем ему не обязанные, вдруг делали добро, помогали без корысти, выручали в нелегкую минуту. И всегда терялся Гусев, чувствовал себя виноватым, растерянным. Наверное, он тоже сумел бы помочь этим людям, были возможности. Только вот — не помог.

Суматоха в деревне. Хлопают, закрываясь, окна и калитки, бабы запираются в домах, исчезло белье с веревок. Враз опустела улица.

Цыгане идут по деревне.

Мало теперь бродячих цыган, редко наведываются. Но те, что еще бродят, последние могикане, — существа почти сверхъестественные. Не отобьешься от них, на испуг не возьмешь. Пролезут сквозь щелку в заборе, насядут, голову задурят почище гипнотизера. Какая-нибудь баба деревенская моргнуть не успеет, как уже полон двор гостей, цыганята шастают в огороде, черные мужики с прутиками в руках толкутся у сарая; на крыльце, вывалив тощую коричневую грудь, цыганка кормит младенца, а подруги ее — уже в избе, уже гремят кастрюлями…

Сейчас они шли по деревне. Впереди цыганки в длинных своих, пыльных, криво надетых юбках, в черных мужских пиджаках, в цветных платках, заброшенных на плечо. Сзади — два или три мужика, скучающие, утомленные. Прутики в руках. Скрипят высокие офицерские сапоги, сахарно-белы рубашки с крахмальными воротниками.

Гусев стоял у калитки, задумавшись. Он не заметил, как подкатились цыгане, окружили его. «Хозяин, дорогой, мы родичей своих ищем, болгарских цыган, ты не встречал, дорогой?..» — заученно прозвучал женский, в трещинках, голос.

— Нет, — ответил Гусев, очнувшись, и поднял глаза под тяжелыми набухшими веками.

Наверно, что-то было в этих желтых, отуманенных мыслью глазах, во всей громадной и тяжкой фигуре старика, стоявшего картинно-прямо, величественно, спокойно и мощно лежавшими руками, обхватившими суковатую палку, что-то было такое, отчего цыгане примолкли. Они задержались на миг, переглянулись, вполголоса брошено какое-то слово, и вот — они уходят, пыля юбками, скрипя сапогами, таща за руку оглядывающихся цыганят.

Гусев посмотрел им вслед без интереса. А потом вновь, как уже было утром, озорная ухмылка появилась на лице, сморщился по-собачьи нос. Гусев увидел, как цыгане входят во двор к Забелкину.

Завопили всполошенные курицы. Затем с минуту держалась непонятная тишина, мертво было, словно нет ни души… И вот грянули человеческие голоса, взвился истошный бабий крик, загрохотало, зазвенело, будто швырнули ящик с посудой; стрельнула калитка, вылетают из нее мужики, цыганята, вылетают путающиеся в юбках, теряющие платки цыганки… А следом, крутя над головой железные грабли, несется вздыбленный сосед Забелкин, почти не касаясь ногами земли…

— Двух куриц как не бывало! — горестно сообщил Забелкин. Он держал в руках трофей: драный, в линючих цветах, цыганский платок.

Гусев, закрывшись ладонью, всхлипывал от неудержимого смеха. Привалился спиной к столбу, и деревянный столб трясся, подрагивал…

— Ржешь? — тихо сказал Забелкин. — Конечно, тебе что… А у меня всего десяток куриц.

— Больше ничего не взяли? — отдышавшись, спросил Гусев.

— Не успели.

— Ну, будь доволен.

— Радоваться прикажешь? Две самые лучшие курицы… Хотел на развод оставить.

— Не обеднеешь.

— Соседи! — произнес Забелкин с печалью и гневом. — Называется соседи! Друзья! Никто даже не крикнул, не предупредил… Видят же — калитка не заперта!

— Один я видел, — сказал Гусев. — Другие не видели.

— А ты не мог крикнуть? Соседушка! Я-то небось для всех стараюсь. И для тебя тоже! Вон — кто дорогу сегодня починил? Вы не почешетесь, а я целый месяц ходил, пороги обивал в учреждениях. И добился! Думаешь, легко самосвалы выпросить, щебенку? Представления не имеешь, чего это стоило!

— Молодец, — сказал Гусев.

— Дождешься от вас благодарности. Варвары.

Забелкин встряхивает пыльный цыганский платок, сворачивает его и зажимает под мышкой. Губы у Забелкина поджаты, вздрагивают.

— И когда мы жить научимся, как положено? — говорит он. — Когда у людей сознательность проявится? Вот я — кручусь с утра до поздней ночи. Депутатом был, так хоть десять рублей платили. А теперь на общественных началах стараюсь, за здорово живешь… То комиссия, то исполком, то жалобы, то подписка, то выборная кампания! И только подгоняют: тащи, тяни, выволакивай! А тут еще хозяйство! Семья! Дети! Попробуй-ка на мою пенсию выкрутись! Сил ведь никаких нету… А другой человек живет себе припеваючи. Ни забот, ни хлопот. На чужом горбу в рай едет. В армии такого нет, между прочим. Только на гражданке это безобразие возможно…

80
{"b":"841315","o":1}