— Принцессы, завтракать! — прозвучало за дверью.
И Степа тотчас вспомнил, где он. Сейчас в горницу войдет королева — та самая, что вчера поила Степу молоком и укладывала спать. Дочери называют королеву «мама Дуся», у нее муж — колхозный бухгалтер, но это ничего не значит. Стоит взглянуть на нее, как сразу становится ясно, что она — королева.
Вот она входит в дверь. У кого еще может быть такой рост, такая голова в короне блестящих волос, такая величавая поступь? Кто, как не королева, разговаривает таким властным голосом? Кто бросает такие грозные взгляды?
— Надежда, Любка, Дарья, Вера! — зовет она. — Катерина с Тоней! Машенька! Что вас, оглашенных, не дозваться!..
И вот вплывают в горницу принцессы. Степа вчера не мог их сосчитать, он только увидел, как они все прелестны, как добры и ласковы.
Первой появляется принцесса Надежда — она самая старшая, она взрослая, она сама почти королева.
Второй входит принцесса Люба — ей, наверно, тоже много лет, около пятнадцати.
Третьей входит принцесса Вера — ровесница Алешки.
Четвертая и пятая принцессы, Катя и Дарья, впорхнули вместе, — они близнецы и, вероятно, учатся в одном классе.
Шестая принцесса, Тоня, первоклашка, бредет заплаканная: ее уже успели нынче поставить в угол.
А седьмая принцесса, Машенька, самая умная, самая добрая, самая красивая, слезает с печки, приговаривая:
— А Пашка опять зубы не чистил. Я знаю!..
Семь дочерей у королевы и восьмой сын Пашка.
Муж, колхозный бухгалтер, не очень годится в короли. Он лысый, в пенсне, и ревматические ноги его засунуты в шерстяные носки до колен. Но ведь известно, что среди королей редко попадаются приличные с виду фигуры.
— Брось читать газету! — говорит ему королева. — Пашка, иди зубы почисть.
— Да я чистил!.. — вскрикивает Пашка.
— Врет он, — заявляет принцесса Дарья. — Только щетку обмакнул. А порошок из коробки высыпал.
— В кино сегодня не пущу, — выносит приговор королева. — Так и знай.
— А чего я сделал?!
— Не лалыкай попусту. Иди чисть. А ты, Люба, проследи за ним.
По левую руку от себя королева сажает Алешку, по правую руку — Степу. Принцессы подвигают к себе тарелки и разбирают груду алюминиевых ложек, На столе — буханка хлеба, крынки с томленым молоком и закопченный, дымящийся чугун с обитым краешком.
— Опять картоха! — возмущается Пашка.
— А в Африке снег выпал, на западном берегу… — робко произносит король. — Даже автомобильное сообщение прервано. А в Америке цитрусовые померзли.
Королеву эти новости не волнуют. Ей хватает забот в своем королевстве.
— Я сегодня запоздаю, — говорит она. — Собрание на ферме. Ты, Люба, ужин сготовишь, Катя и Дарья поросенка покормят и куриц. Ты, Пашка, воды натаскай в кадку. Вере — корову доить.
— Не буду! — с набитым ртом кричит Пашка.
— Будешь. Любка, проследи.
— Что я, хуже всех?! Как воду таскать, дрова носить, так всегда Пашка! А одежду покупают одним бабам! Верке платье новое купили? Катьке с Дашкой купили? А мне чего? У меня все штаны в дырках!
— По заборам не лазай! — говорит принцесса Дарья наставительно.
— Не пойду в школу! — угрожает Пашка.
— Пойдешь. Как миленький… — Королева останавливает взор на старшей принцессе. — Надежда, а твой королевич сегодня заедет?
У старшей дочери, оказывается, уже есть королевич. Надежда смущается, опускает свою гордую голову и шепчет:
— Приедет…
— Дам ему порученье. Пускай, во-первых, вот этих братцев свезет в Озерки и на автобус устроит. — Королева кивает на Алешку со Степой. — Во-вторых, пусть Веру довезет до универмага, надо кое-чего купить.
— А с кем Машеньку оставим?
— Пусть тоже прокатится.
— Хорошо, мама Дуся, — послушно говорит принцесса Машенька, самая умная, самая добрая, самая красивая. И добавляет: — А Пашка два куска сахару стащил.
Нет, этот день начался хорошо; у Алешки с утра было прекрасное настроение. Его разбудил Пашка, этот разоблаченный цыганенок, зашептал: «Айда в озере искупнемся!.. Пока бабы не встали!» — и Алешка согласился, и правильно сделал, что согласился.
На озере лежал плотный туман (не на самой воде, а чуть выше; присев, можно было увидеть в щелку противоположный берег), а вода оказалась холодной до судорог. Но нельзя же было спасовать перед новым приятелем!
Алешка, зажмурясь, бухнулся в воду, закричал как ошпаренный, заколотил руками, а когда выскочил на берег, озноб мигом исчез и даже сделалось жарко. И как же славно стало дышать после купанья, как толчками заходила, заиграла в нем кровь, как напряглись в нем тогда мускулы! Захотелось побежать, помчаться по свинцовой, дымящейся от росы траве, чтоб посвистывало в ушах, чтоб секло ветром глаза…
А затем к озеру пришла Пашкина сестренка Вера. Вечером Алешка не видел ее, а может быть, просто не рассмотрел. Впрочем, нет же, нет, он и сейчас ее не рассмотрел как следует, весь облик ее так и остался расплывчатым, неясным; Алешка не ответил бы, какие у нее глаза, какие волосы, какого она роста… Все это было абсолютно неважным. Когда Вера пришла, Алешка сразу почувствовал перемену в окружающем, что-то неуловимо изменилось, изменилось и в нем, где-то внутри него, и он как будто вырос. Потому позже Алешка уже все время чувствовал ее присутствие. Она купаюсь где-то в стороне, домой шла позади Алешки, он даже не слышал ее шагов, а в груди колотилось: «Она здесь… она здесь!..» Ему не надо было смотреть на нее, он, радовался при одной мысли, что можно, если захочешь, обернуться и посмотреть; он не торопился заговаривать с ней, радуясь уже тому, что можно заговорить… Он не думал о том, что уедет через какой-нибудь час, что больше не встретит ее, что не успеет хорошенько с ней познакомиться; не было ни грусти, ни сожаления, была только радость, которую сам он не мог объяснить себе.
Алешка не знал еще, что это утро запомнится ему до мелочей: и туман, похожий на причесанную желтоватую овчину, и запах промокшей буреющей травы, и шипение озерной воды, набегавшей на темные, скользкие, будто намыленные, мостки, и стеклянный робкий перезвон синиц на березе, и листья, падавшие с этой березы, и своя беспричинная радость, восторженное ощущение силы, здоровья, чистоты…
Алешка не знал, что и эта девочка тринадцати лет, почти незнакомая, неузнанная, не исчезнет из памяти его, а, напротив, все чаще, все чаще будет вспоминаться, и облик ее, словно бы проясняясь, делаясь четче, станет восприниматься все более зримо… Будет в Алешкиной жизни любовь, и не одна, потому что вряд ли бывает у человека только одна любовь, но все равно даже про самую дорогую, самую сильную свою любовь Алешка не скажет, что она та, какой ему хотелось бы, а той, своей, единственной, какой хотелось бы, останется у него лишь вот эта полудетская, странная, необъяснимая, прекрасная в своей чистоте любовь.
Сколько раз Алешка в счастливые свои минуты, когда, казалось бы, все достигнуто и желать больше нечего, — сколько раз он еще вспомнит эту девочку и поймет, что нет же, нет — могло быть лучше, могло быть прекрасней, а вот не получилось, и он виноват в этом; сколько раз Алешка, разбираясь в поступках своих, почувствует стыд перед этой девочкой, только перед нею, а не перед кем-нибудь другим, кого он тоже способен судить; сколько раз в иные минуты, неудовлетворенный, мучающийся, он скажет себе: «Да ведь было же, было же у меня много хорошего!..» — и среди всего хорошего, что выпало ему в жизни, первым будет воспоминание о девочке, встреченной утром на озере…
Они шли к дому; он не видел Веру и не слышал ее шагов за спиной, а внутри стучало, билось: «Она здесь… она здесь…» Пашка жаловался на горькую свою судьбу, рассказывал, как притесняют его «бабы» — не дают свободно шагу ступить, сплошные нотации с утра и до вечера, поневоле из дому побежишь, а Алешка улыбался и говорил себе, что, в сущности, этот цыганенок — прекрасный парень; пусть он ругает сестер, но все равно видно, что он любит их, и сестры его тоже чудесные, милые девчонки. «Мама Дуся» встретила его у крыльца, посадила рядом с собой на ступеньку, с пристрастием начала расспрашивать: что, как, откуда, а он опять улыбался и думал, какая она славная, невзирая на грозный, командирский свой вид.