Уезжая, Пестель вручил им краткое рукописное изложение труда Русская Правда, которое стало служить Алексею главным направляющим документом. Русская Правда проникла до глубин его сердца и заняла место, равное со стихами ссыльного Пушкина.
Он стал понимать, что у Пестеля расхождения во взглядах с Никитой Муравьевым, приверженцем конституционных принципов. Он твердо стоял на своем и продолжал писать свою конституцию. И Алексею день ото дня становилось все труднее общаться с Никитой — он уже не мог, как прежде, разделять с ним полностью взгляды. Если бы не Александрин... Александрин, как и всегда, их сближала.
Александрин вся растворилась в безграничной любви, ибо нашла божество своей жизни — Никиту. Он ее непререкаемый идеал, и если бы она могла по натуре своей быть спокойной, то успокоилась бы. Она сама признавалась, что Никита стал для нее идолом, перед которым она преклонялась, на который молилась. Недостатков в нем не было: он, по ее представлению, «рыцарь». Она принимала за врагов всех, кто осмеливался ему возражать.
Кончилась судебная волокита по делу Иваша, старшего брата. Председателем военного суда был генерал-адъютант Алексей Федорович Орлов, командир лейб-гвардии Конного полка, где служили братья Плещеевы. Все заранее знали, что у Орлова не встретить ни пощады, ни послабления, но все-таки не ожидали крайней суровости приговора: Комиссия военного суда определила двух подсудимых — Ивана Вадковского и ротного Кошкарева — к «лишению чести, имения и живота». То есть... это значило... смертная казнь?
Что делалось дома, в семье!
Но все-таки два члена суда — Уваров и Пащенко — внесли в дело свое особое мнение: следует на три года заключить обоих в крепость, а затем вернуть в заштатные полки. В Генерал-аудиториате голоса разошлись: выносились решения «оправдать» и даже... «вчистую». Дело поступило на рассмотрение государя.
Ивана Вадковского в его заточении в Витебске навещали младшие сестры: первоначально Екатерина Федоровна, вышедшая замуж за Николая Ивановича Кривцова, воронежского гражданского губернатора, и Софья, двадцатилетняя вдова только что скончавшегося полковника Безобразова, женщина нежной, чистой, редкостной красоты.
Встречалась Сонечка с императором в Царском Селе и с ним каждый раз говорила о деле брата, Ивана Вадковского. Государь был любезен и ласков, но грустен и озабочен. Однажды признался, что ее брат огорчает его.
— Я надеялся, что Вадковский скажет мне правду. Но он скрывает от меня самое главное. Не хочет быть со мной откровенным. — Монарх помолчал. — У меня есть доказательства... Но... мне нужны — имена.
На этом свидания с царем прекратились.
Иваш, узнав о том, пришел в негодование: «Царь хочет в доносчика меня превратить? Если бы я что-нибудь даже и знал, так ему от меня ничего, ничего не дождаться...»
Можно представить себе, как это все будоражило и возмущало семейство Вадковских, как выходил из себя и кипел Теодор! В кругу друзей он клялся, что убьет, убьет, сам убьет императора. Собирался поразить государя кинжалом во время большого придворного бала в Белой зале, вслед за тем истребить всю царскую фамилию и тотчас публично, на бале, провозгласить, что устанавливается правление российской республики.
С этим планом Федик носился несколько дней. Слова складывались сами собой в курьезную рифму: «В Белой зале, на придворном бале...» Он начал даже сочинять куплеты с припевом: «Финтир-флюшки, финтир-ля...» Потом возник новый план: он дождется, когда государь будет прогуливаться в одиночестве в парке на Каменном острове. И тогда... о, тогда Федик свое духовое ружье набьет не восковою дробью, а...
Этим намерениям не довелось осуществиться.
Началось с пустяка — с нелегальных куплетов.
Пристрастился Вадковский последнее время петь стишки, сочиненные то ли Рылеевым, то ли Бестужевым, а может, совместно. Это были сатиры на императора, на его братьев, на военную муштру, на несправедливости управления:
Ты скажи-говори, как в России цари — правят.
Ты скажи поскорей, как в России царей — давят.
При этом Алеша мрачнел, а Федя лихо притопывал каблуками, — звеня шпорами, подчеркивал ритм.
Где ни свет ни заря для потехи царя — рьяно —
У Фонтанки-реки собирались полки — piano.
Друзья кавалергарды обожали слушать подобные куплеты, распространявшиеся в самых разнообразных вариантах.
Перед отъездом полка на маневры в Красное Село, во время шумной товарищеской вечеринки, хозяин квартиры, корнет граф Шереметев, желая выучить эти стихи наизусть, пристал к Теодору, чтобы он записал их — все строфы, которые знал. Тот выполнил просьбу и листки оставил на письменном столе в кабинете товарища. После ужина Шереметев спохватился — нету листков... Кто-то их потихоньку унес.
Федик посоветовался с Алексеем: кто мог это быть? Саня, тоже присутствовавший на вечеринке, сказал, что видел штаб-ротмистра Мантейфеля, заходившего в кабинет, того самого, который сватался к Софьюшке Гернгросс.
Через три дня в Красном Селе, в воскресенье, после маневров в палатку офицерского собрания, во время обеда, пришел гость — командир Кавалергардского полка граф Апраксин. Когда на десерт подали чернослив со взбитыми сливками, граф показал Вадковскому издали два листка — в руки не отдал:
— Это ваш почерк, господин корнет?.. Угу, значит, ваш? Отметим. А кто ваши сообщники?.. Нету сообщников?.. Нету!.. Тоже отметим. А кто сии пасквильные стихи сочинил?
— Я сам сочинил, ваше сиятельство. Я много куплетов пишу, ваше сиятельство. Беру пример с французского сатирика Беранже, ваше сиятельство. Вот вроде этих куплетов, ваше сиятельство:
Если хочешь быть счастлив,
Ешь поболе чернослив,
Ваше сиятельство.
Граф Апраксин рассмеялся.
Сливки к ним повыше взбей,
Но солдат плетьми не смей,
Ваше сиятельство.
Апраксин нахмурился. Призвал адъютанта и приказал без промедления отвезти корнета Вадковского в Главный штаб гвардии.
В Главном штабе длительно беседовал с ним Бенкендорф. Прибыл фельдъегерь и прямым трактом отвез Вадковского в Курск. Оттуда — в уездный город Ахтырку с назначением: служить в полку Конно-егерском Нежинском. Федик не имел возможности даже проститься с родными и близкими.
В тот же день поздним-поздним вечером в его летней квартире в Новой Деревне, где как раз ночевал Саня Плещеев, появился Александр Муравьев, младший брат Никиты, и передал для Екатерины Ивановны Вадковской конфиденциальную записочку Теодора, наспех нацарапанную перед отъездом на бумажке от шоколада. Потом Муравьев прошел в его кабинет, долго рылся в столе, в шкафах, в чемоданах и всю ночь сжигал какие-то бумаги, тетради и папки, одну за другой, одну за другой...
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Весною двадцать пятого года Александр Алексеевич чуточку приболел — продуло его сквознячком, и в поясницу ударил прострел. Сашик все шутит, говорит, будто приключился прострел оттого, что батюшка на этом самом неудобь сказуемом месте носит ключ камергерский. И не лучше ли ключ камергерский заменить ключом музыкальным, что пишется в начале нотной строки, или тем, которым фортепияно настраивается? Вот и настроится духовный гармонический инструмент, и жизнь опять ключом закипит.
Сане-то шуточки все, а скрючило так, что не разогнуться: вот только лишь перекатишься с постели каракатицей на ковер, встанешь закавыкою на четвереньки, тогда уж и распрямишься. И горчицу прикладывали, банки ставили, гладили утюгом, мазали редькой, салом змеиным, тигровым, перцем, маслом подсолнечным, мякишем хлебным обкладывали, как Безбородко когда-то советовал... Наконец Тимофей приволок необделанную шкуру овцы, но сменил через день на баранью, через два — на баранью, но черную, будто в черной шерсти солнышко долее застревает — оттого мясо черного барана вкуснее, чем белого. Черный баран-то, кажется, и помог наконец: полегчало.