* * *
ЕГО ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВУ, МИЛОСТИВОМУ ГОСУДАРЮ АЛЕКСАНДРУ ИВАНОВИЧУ ТУРГЕНЕВУ —
в Санктпетербурге, в доме Его Сиятельства князя Александра Николаевича Голицина близ Аничкова Дворца — а Вас покорнейше прошу доставить письмо сие — Василию Андреевичу Жуковскому.
Чернь, сего июля 31-го, 1817
Милый брат, Друг родной! — Я скажу тебе только два слова. — ...решаюсь ехать наперед с одним Лёлею на почтовых; я выеду седьмое августа, следственно, через 8 дней могу быть в Петербурге и обнять тебя. — Милый брат! — Третьего дня минуло 6 недель, как я потерял моего Ангела. Грусть мою ничто уменьшить не может. Увидеть тебя будет для меня радость! — Прости милый брат. Обнимаю тебя крепко!
Твой верный брат и Друг
Александр Плещеев
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Двух дочерей и сиротку, воспитанницу Анны Ивановны, Плещеев препроводил временно Мойерам, а они увезли их с собою в Дерпт, чтобы вернуть отцу, когда ему удастся в Петербурге подготовить для них места в институтах и пансионах. Трех сыновей оставил пока на попечении доктора Фора в Черни́. Отправился вместе с Алешей, на два дня заехал в Остафьево — подмосковное поместье князя Вяземского, где временно гостил Карамзин, а Тимофея отправил передовым в Петербург, чтобы нанять там и подготовить подходящую для всего семейства квартиру.
Усадьба Вяземского была богатейшая. Обширный парк, аллеи раскидистых лип, двухэтажный дом с портиком из шести колонн с коринфскими капителями. Две открытые колоннады соединяли дом с флигелями.
Князь Вяземский принял Плещеева с сыном в своем кабинете. После первых приветствий и сочувствий по поводу утраты Анны Ивановны сразу заговорил на тему сугубо политическую. Видимо, она его бередила и больно затрагивала.
— Царствование «Александра Благословенного» как началось, так, видно, и закончится военным парадом. — Вяземский говорил с привычною колкостью, и очки его сердито поблескивали. — Император любит парады, эффекты. Хочет, чтобы в глазах иностранцев наша страна походила бы на государство свободное. О, как для него важны глаза иностранцев! Однако приятная видимость русского правительства, либерального, свободомечтательного, всего лишь — внешняя форма. Он с радостью согласился бы дать свободу целому миру, но при условии, чтобы все беспрекословно подчинялось ему. Черт бы побрал его угодливость перед мнением европейцев!
— Почему же тогда ты все-таки едешь в Варшаву служить?
— Много причин. Во-первых, я прокипятил в карты полмиллиона. Во-вторых, Новосильцев, друг юношеских лет императора, ныне в Варшаве. Он — полномочный делегат при Правительствующем совете Царства Польского, — ишь, должность какая, на одном дыхании и не выговоришь. А Новосильцев зовет меня и соблазняет прожектами либерально-конституционными. Кон-сти-ту-ци-он-ны-ми!.. Чуешь?.. Получил он секретное указание «самого» — заняться составлением «Государственной уставной грамоты Российской империи» — тоже для произнесения дых нужен глубокий. Сиречь, следует понимать, это — все-таки конституция. Конституция! Заветное слово. Дает живейшее направление мыслям. Ибо начало законной свободы я почитаю надежнейшим залогом благоденствия об-ще-го и част-но-го.
«Благоденствие... общее... частное», — с горечью думал Плещеев, — как часто приходилось слышать эти слова в дни моей юности! Разумеется, опять будет обман. Но стоит ли разочаровывать князя Петра?.. Да его и не переубедишь. От роду двадцать пять лет, а тверд. И насмешлив. Не потому ли, что тоже у иезуитов воспитывался, но только в другом пансионе? Ишь как упрямо выдвинул нижнюю челюсть! А голубые глаза добрые, но глядят исподлобья — просто хочет запрятать в очки всю мягкость души и прикрыться личиною желчного, саркастического, беспощадного скептика. Валяй, валяй, все равно не поверю».
Плещеев не мог не заметить, что стол в кабинете сплошь завален газетами, испещренными карандашом. Улыбнулся. Множество вырезок. И Вяземский засмеялся.
— Газеты?.. Да, Александр, вишь, сколько газет? Лёлик, и ты посмотри. Ныне поэту искать вдохновение надо в газетах. Прежде поэты блуждали в эмпиреях метафизических, теперь чудесное — на земле. Создавать народную, гражданскую поэзию, даже поэзию политическую — вот наша цель. Кроме газет читаю эти вот книжицы по политической экономии. Ты, Лёлик, знаешь, что это значит?.. Николай Тургенев считает, что политическая экономия прививает методы делать людей счастливыми вопреки им самим, приучает любить правоту, свободу, уважать класс земледельцев. Она осуждает насилие, самовольство, и тогда само собою становится ясным, что все блага человечества основаны — на свободе.
К удивлению князя, Лёлик интересовался этою темой и сказал, что основам политической экономии его вместе с братьями обучал доктор Фор.
— Вот и прекрасно. Из книг политической экономии мы извлекаем пищу для вдохновения. Поэт так же, как и оратор, обязан быть стражем интересов народных. И блага общественного!
— Растопчин обозвал тебя, Петр, некогда «стихотворцем и якобинцем». Вижу, эта кличка прилипла к тебе. Я вот только добавил бы: стихотворцем язвительным.
— А это, мой друг, вполне совместимо. Что ж, видно, на роду мне написано: быть конституционным поэтом. Что, в сущности, есть любовь поэта к отчизне?.. Эта любовь — ненависть к настоящему положению. Однако, как патриот, я могу сказать о любви поэта к отчизне вслед за Жуковским: «В любви я знал одни мученья». Ах, этот Жуковский!.. Милый, добрый и наивный, наивный Жуковский!
Очки князя Петра блеснули каким-то необычным ласковым светом — словно радуга заиграла в сумрачном небе.
— Ведь он, сам не сознавая того, вестник свободы. Певцом во стане русских воинов заявил себя гражданским песнопевцем. Таков, по существу, он и ныне... Даже теперь, при дворе, душа его осталась при нем. Ее не запылит придворная пудра. А знаешь ли, в чем вернейшая примета его чародействия? В способности переносить поэзию во все, все места, для поэзии недоступные. Дворец он преобразовал, в своих мечтах, разумеется, в какую-то воображаемую им святыню, и вся куртизанская скверна при нем исчезает иль очищается.
— Таковы настоящие поэты российские. Таков и Карамзин. Знамя русских поэтов и держали и держат, держат высоко.
Вяземский усмехнулся. И рассказал, что Карамзину много раз предлагались должности государственные. Но Николай Михайлович даже сенатором быть не хочет. Отказался от поста министра просвещения. Советовал царю внимательнее избирать людей при назначении их на высшие посты. Начальники, как он говорит, прежде всего обязаны быть честными людьми. Завоевание Финляндии он прямо в лицо государю назвал деянием, позорящим Россию. А тот разгневался и за такие слова перестал его к себе допускать. Еле смягчился. Ведь весной, с наступлением лета, Карамзин ежегодно переезжает в Царское Село, по соседству с монархом. Но на аудиенции не напрашивается никогда. А сейчас на несколько дней приехал в Москву, лишь за летописями для Истории...
Плещеев знал о давней дружбе Вяземского и Карамзина, знал, что в Остафьеве Николай Михайлович перед войной прожил двенадцать лет и написал семь томов Истории государства Российского. Князь сказал, что историограф хочет видеть Плещеева.
— Кстати сказать, о кончине Анны Ивановны Карамзин давно извещен. Крайне сетовал. Пройдемте к нему.
Плещеевы направились к Карамзину, в личный его кабинет. Просторная, светлая горница с белыми стенами, огромным столом из свежеоструганных простых сосновых досок была вся заставлена низкими шкафами красного дерева. Всю комнату заливало жаркое осеннее солнце.
Но до чего Николай Михайлович сдал за последнее время! Полысел, поседел... Простота в обхождении, спокойствие и какая-то затаенная грусть стали как будто еще более стойкими. Глаза обрели беспредельную скорбную глубину... от трудов?.. или от жизни?.. Мягко, тепло, очень тактично говорил о кончине Анны Ивановны. И неторопливо сказал: