Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— «Однако»?! — вскричал Теодор. — Нету «однако»! Какие «однако»? Ты и поедешь. Увидишь, кстати, какой Пестель замечательный, мудрый, всеобъемлющий человек.

— С деньгами плохо. Дорога туда дорогая.

— Деньги достанем. Займем. Завтра же, завтра утром у Десанглена достанем. Донесенье готово, мне надо только еще о тебе приписать. Чтобы Пестель был откровенен с тобою и верил так же, как я верю тебе. Но придется тебе сейчас обождать, потерпи, пока я не кончу.

Вадковский сел за письмо. Шервуд начал тихонько прохаживаться по столовой. Алексея объяло полное смятение мыслей. Ах, как скрипело перо! Как нестерпимы шаги этого Шервуда! Опять, опять в голове зашуршало, запрыгало, все закачалось. Рот наполнился горечью...

Хочу царей низвергнуть с тронов
И в небе бога сокрушить...

Как предупредить сумасбродный поступок?.. Косматые мухи кругом завертелись, шабаш справляют, зловещие, красные, огненные... Алеша чувствовал к Шервуду все-таки недоверие... ненависть... несмотря на внешность подкупающую... Это обман... все обман...

А молитву сотворя — третий нож... третий нож...

Алексей ударил кулаком по стакану, он упал и разбился.

Вадковский, оторвавшись от письма, испуганный, вошел в его комнатку. Наклонился... Алеша с силою притянул Федю к себе, обнял за шею, приблизился к самому уху его и еле слышным шепотом проговорил со страстною убедительностью:

— Я... я отвезу твои документы... Не давай ихему!.. Я... — И осекся: Шервуд стоял, тоже встревоженный, около драпировки и смотрел на двоюродных братьев.

— Ах, он в полном бреду... — сказал, выпрямляясь, Вадковский. — Хочет к Пестелю ехать. Спи спокойно, Алеша. — И оба опять ушли в соседнюю комнату.

Ах, молитву сотворя... Ах, молитву!.. Ах, молитву...

Федик долго писал. Было похоже, что он переписывает набело все донесение. Потом прочел его тихим, спокойным, просветленным голосом. Оно было написано по-французски.

Дорогой и уважаемый друг!

Быть может, вы забыли обо мне, но я сам о себе не забываю. Память о моих клятвах переполняет мое сердце, я существую и дышу только для священной цели, которая нас единит. ...в Ахтырке я встретил у третьего лица человека, которого к вам направляю. ...Я принял его в Общество, и прием этот, хотя и поспешный, все же самый прекрасный и самый замечательный из всех, которые я когда-либо делал. ...Осмелюсь посоветовать вам быть с ним как можно более откровенным и доверчивым. Он способен оказать величайшие услуги нашей священной семье.

— Вот, слышишь, Джон?.. И многое другое, самое доброе я пишу о тебе. Ты все это сам сможешь прочесть. Вот, бери мое донесение. Завтра рано утром я растормошу Десанглена и принесу тебе деньги, и завтра ты сможешь уехать. Ты от Белой Церкви недалеко будешь проезжать, тогда с какой-нибудь верной оказией перешлешь еще одно письмецо для младшего братца моего Александра. Но только — смотри — с верной, верной оказией.

Прощаясь, Вадковский и Шервуд опять обнялись. Алексей слышал, как они поцеловались.

А молитву сотворя — третий нож... третий нож... на царя!
Слава, слава...

ГЛАВА ПЯТАЯ

Александр Алексеевич в компании молодых людей кутил в «Красном кабачке», за городом, на Петергофской дороге. Он все тесней и тесней сближался со вторым своим сыном — Алексанечкой. А сегодня с ним были пансионские товарищи — Левушка Пушкин, Глебов и Палицын, а также офицеры и моряки из Кронштадта.

В обширном зале, сплошь увешанном и застеленном коврами, на помосте металось в пляске дикое скопище ярко разодетых цыган и цыганок. «Гоц! гоц! гоц! гоц!» — орали танцовщики, хлопая звонко в ладоши. Юркие цыганята вертелись у них под ногами. Гитары надрывались так, что казалось, струны порвутся. Разгоряченные зрители гоготали вместе с цыганами.

Компания Сани Плещеева заполучила к столу трех «египтяночек»: с ними, разумеется, гитариста. Одна из них сразу, залпом, выпила полный бокал тенерифа. Санечка даже ахнул при этом. «А ты сам, сам-то на таборного цыгана похож!» — сказала девица.

Когда все уже опьянели, когда трубочный дым навис с потолка, подобно приспущенным театральным поддугам из муслина, одна из цыганок вдруг поднялась, потянулась... Не торопясь поставила стул в центре зала и, опершись о него, негромко и протяжно запела горловым, низким, чуть хриплым голосом:

Ах, да не вече-е-е-р-рняя да-а-а зоря, ах, да зоря,
Ах, как зо-оря, зоря вить спо-ту-ха-а-ала...

Из отдаленных углов комнаты стали примыкать цыганские голоса — один, другой, третий, — образовался хор.

Ах, нэ, нэ, нэ, нэ, спо-туаха-аа-ала. Она да стала.

Это была новая для Петербурга, подлинно — цыганская песня, недавно кем-то привезенная из бессарабского табора и переведенная на русский. Гитарный аккомпанемент из переборов вырывался порою самостоятельной фразой и захватывал хмельной, тревожно щекочущей болью.

Ах, вы подайте мне, да братцы, ах, да братцы,
Ах, как тройку, тройку, ах, да серо-пегих лошадей, —

и хор примыкал под гитарные перекаты:

Ах, нэ, нэ, нэ, нэ, тройку серо-пе-е-е-гих лошаде-е-ей-й-й!

Гул пьяных голосов в кабачке давно погас: слушатели сидели понурые, упиваясь звуками, угрюмыми, темными, как облака табачного дыма. И казалось, гости все превратились в рабов этой неведомой песни, опутавшей душу терпкой, густой, дурманящей паутиной.

Старый гусар, прежде хрюкавший, как свинья, теперь громко рыдал, сидя на стуле верхом, вытирая нос огромным фуляровым платком, черным от табака.

Плещеев тоже сидел пораженный. Но не пьяный угар и не бредовое марево песни его покорили: трезвым ухом он почувствовал в ней — особенно в гитарном сопровождении — отзвуки тех самых мелодий, верней, оборотов мелодий, которые властвовали над ним. Вот этот ход, вон та интонация — присущи ему. Она звучала и в Мальвине его, и в Бабочке..., и в романсе Не искушай... Мишеньки Глинки.

Откуда цыгане, эти дети природы, в дикой песне, только что привезенной из табора, не слышавшие никогда ни Бабочки..., ни Элегии Глинки, восприняли те же ходы, те же фразы и обороты?.. Нет, видно, такие музыкальные интонации реют над миром, над нашей эпохой...

Плещеев вдруг поймал на себе пристальный взгляд своего Сани. Тот тоже под влиянием песни стал трезвым. Он тоже уловил общность Невечерней и Бабочки. Чуткий он... Отец и сын поняли все в этот момент. Все было ясно без слов.

Потом цыгане пели русские песни, а Плещеев сидел и раздумывал о другом: как различны два его сына!.. Открытый, веселый, чуть-чуть легкомысленный Санечка и сдержанный, замкнутый Алексей, всегда молчаливый и сумрачный.

А Санечка некрасив. Толстые губы, как у отца, шапка черных, непокорных, курчавых волос, та же улыбка. Недаром в пансионе трех младших Плещеевых называли «жуками», «цыганами». Но как он сейчас чудесно смеется!

Пансионские-то связи оказались достаточно крепкими. Саня дружил до сих пор с Левушкой Пушкиным, особенно после скандала, когда того выгнали из училища. Дружил с Глебовым, Соболевским, — все трое взапуски «обожали» своего чудаковатого воспитателя — Кюхельбекера, даже после ухода из пансиона обхаживали наперегонки. Его вдохновенные речи, страстные беседы там, наверху, в бельведере, заходившие за полночь, запали глубоко в душу Санечки, восприимчивого ко всему доброму. И сейчас, в апреле, когда Вильгельм Карлович после долгой отлучки вернулся опять в Петербург, встречи с бывшими воспитанниками возобновились, большею частью на квартире брата его Михаила, в казармах Гвардейского экипажа, поблизости от Пушкиных, на Екатерингофском проспекте.

95
{"b":"836553","o":1}