Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
* * *

Через несколько дней пришлось пережить еще один вечер воспоминаний, на этот раз сложных и тягостных: Плещеев вместе с Жуковским и Лёликом навещал давних приятелей, еще по Москве, — двух «братьев Гракхов», как называли в обществе Александра и Николая Тургеневых. Они жили на втором этаже в той самой квартире, которую он сам занимал во времена, когда дом принадлежал покойному отцу Федора, Вадковскому, мужу Екатерины Ивановны, родной сестры Анны Ивановны. Вспомнилось, как из окон пришлось наблюдать Михайловский замок в последние дни жизни императора Павла. После кончины Вадковского в восемьсот шестом году дом был продан, и теперь им владел и внизу, на первом этаже, проживал недавний обер-прокурор Святейшего Синода, князь Александр Николаевич Голицын, ныне министр духовных дел и народного просвещения.

Со смутной душой подходил по набережной Фонтанки Плещеев к изящному портику в четыре колонны, к воротам... Скорее! лишь бы не видеть набережной с той стороны, где Михайловский замок... но мимо! мимо! — vorbei, как Мефистофель кричал.

И вот с Алешей ступает по лестнице, входит через прихожую в ту самую комнату, где, бывало, часами простаивал у окна, наблюдая за стройкой дворца.

В прежнем его кабинете Александр Иванович Тургенев, исправляющий должность статс-секретаря Государственного совета по Департаменту духовных дел иностранных вероисповеданий, сидел на полу, на ковре: разбирался в экспонатах коллекций, разложенных тут же, повсюду: на паркете, на стульях, на креслах, на огромных столах. Подоконники были завалены ворохами вырезок из газет. Меж книг гравюра — мадам де Сталь, в сторонке — программы и афиши спектаклей, приглашения на музыкальные вечера в дом Виельгорского, в зал Энгельгардта и на множество заграничных концертов. В стопке — рукописные ноты, под столом — опять книги без переплетов и даже без корешков.

Тургенев часто напоминал Плещееву князя-канцлера Безбородко. Правда, размах был не тот, положения далеко не равнозначные, однако живость натуры, остроумие, широта интересов, наконец, природная тучность — все роднило этих двух жизнелюбов. Так же, как Безбородко, Тургенев был на редкость внимательным ко всем близким и даже посторонним людям, давал им мудрые, деловые советы, поощрял даровитых, вступался за них, хлопотал. Сам напрашивался быть посредником при издании талантливых сочинений, при всем том не считался со временем, хотя ежедневно недосыпал — после ночных заседаний, бесед, разговоров и ужинов ему приходилось рано вставать из-за служебных обязанностей. Но всегда ухитрялся он выделять часы для серьезных занятий, для чтения и для коллекции, в которой насчитывал много автографов таких знаменитостей, как Гёте, Александр Гумбольдт, Шлецер, Вальтер Скотт, Шатобриан, и много, много других.

— Пожалуй, для того, чтобы в этом хаосе разобраться, — сказал, улыбаясь, Плещеев, — мотыга, лопата и грабли нужны.

Вошел Жуковский, поздоровался. Тургенев невозмутимо продолжал сидеть на полу и с увлечением разбирать экспонаты. Но вдруг остановился, сбитый с толку многообразием диапозитивов для волшебного фонаря — «Lanterne magique», — изобретенного, как он сказал, Кирхером, иезуитом.

— Не разберу: то ли мамзель, то ли нищий, то ли поп. Иезуиты туману напустили. Лет десять, как собираюсь я написать Историю глупостей единоспасающей церкви. Религиозные конгрегации меня доконали. Если что делает меня нечестивцем, так это шайка ханжей и скопцов.

— Иезуиты? — переспросил Жуковский. — Но ведь ты иезуитов уже доконал! Совершил великое чудо — добился указа об изгнании их из столицы...

— Дело не только в иезуитах, — продолжал Александр Иванович, — привстаньте-ка, взгляните в окно. Там, за Фонтанкой, — забитый, заброшенный замок, Михайловский дворец покойного императора Павла. Ишь как грозно нахмурился в сгустившихся сумерках! А в трех окошках внизу — видите? — сквозь щелки гардин пробивается свет. Уж не дух ли усопшего бродит по замку?.. Нет. Там проживает Буксгевден, вдова полковника, старая фрейлина, бывшая нянька великой княжны Марии Александровны. А дочка оной Буксгевденши, тоже полковница, порвавшая ныне с мужем, — Татаринова. В апартаментах дочки — салон. Ну, салон не салон, а общество квакеров, что значит по-аглински буквально «дрожащих». Расплодила любителей духовного вальса, или святого круговращения, или дрожания, а попросту радения во Христе. Видите мелькание света? Вальсирование и общий экстаз.

— Твой князь Голицын там тоже, конечно, бывает?

— Что князь Голицын! Поговаривают, государь приезжает туда. Помолится здесь, в этом доме, в подвальчике, в сокровенной часовенке князя, потом, переодевшись в партикулярное, перебирается незаметно пешком за Фонтанку... во дворец, ему памятный... ох, до чего памятный! Смотрите, круговращенье завихрилось!

Плещеев отошел от окна, — он почувствовал дурноту. «Я, видимо, слишком образно представил себе кружение вальса», — хотел себя успокоить. Вышел из комнаты и начал ходить в одиночестве, как прежде ходил в этих апартаментах, взад и вперед — сначала по кабинету, потом во всей анфиладе... В гостиную заглянул. Итак, иезуиты изгнаны из столицы. Захлопнулась западня нещадной вражды. Здесь, в углу, были когда-то его клавесины. Что это?.. Ух... на том же месте стоит фортепиано... Но уж, видно, эдак судьба подсказала... Иезуиты... Можно теперь их неотвратимой клеветы и козней не опасаться... Но все же остались: Визар, Катрин, Огонь-Догановский...

Плещеев сел к инструменту и начал без цели, без мысли клавиши перебирать... белые, черные клавиши... — вальс? — нет, только не вальс... черные, белые клавиши... блестящие... чистые... незамаранные, незапятнанные...

Du, holde Kunst! In wieviel grauen Stunden...[6]

А потом — пальцы сами собой побежали, устремились к привычной в те, юные, годы мелодии. Аккорды мужали и стали нанизываться в забытые, вожделенные ритмы революционного французского гимна... завораживали, утешали...

Сзади дверь тихонько открылась, осторожно вошел младший Тургенев — Николай. Кивнул головой вместо привета. Прихрамывая, проковылял к инструменту, облокотился. Глаза были огромные, зеркально-прозрачные. И страдающие.

— Что это?.. — тихо спросил. — Марсельеза!.. Как отрадно, что она теперь возродилась!.. А хороша... Гроза деспотизму...

В другую дверь вошел Алексей. Сел молча в углу.

— Николай Иванович! — спросил Плещеев, продолжая играть. — Как вы находите, что это за гимн?.. военно-патриотический марш? призыв солдат к отпору наступающих внешних врагов?.. или песня свободы?.. мечтанье о вольности?..

— Нелепый, простите, вопрос! — ответил Тургенев. — Слова-то вы знаете, слышите: «Contre nous de la tyrannie l’etendard sanglant est leve»[7] Первоначально — военный марш, он стал теперь символом революции. Музыка здесь неотделима от текста. И в то же время слова без музыки лишены жизненной силы. Гимн будоражит нам нервы, призывает к свободе. К отмщению. Не зря Наполеон после Маренго, в восемьсотом году, его запретил, как песнь, призывающую к свержению трона. Вы слышите в аккомпанементе удары топоров?.. мерные, грозные...

— Ныне, Николай Иванович, — произнес нерешительно, не вставая с места, Алеша, — здесь, в России, Марсельеза звучит как пророчество.

Мелодия, все на пути разрушая, все повергая, внезапно прервалась... Это Плещеев ее завершил — как будто обрубил — трагическим аккордом.

В гостиную вошли Александр Иванович с Жуковским.

— Музицируете?.. К следующему ординарному заседанию «Арзамаса» Плещеев положит на нотные завывания... Вяземского Столовый устав.

— Прежде всего, — добавил Жуковский, — он будет воспевать ужасные дьявольности в гимне жареному гусю, которыми прославился Арзамас, город, город, конечно. Не наш. Не наш. А наш: «Арзамас» — таков уж лозунг его — должен, поглощая гусей, ездить верхом на га-ли-ма-тье.

вернуться

6

О ты, отрада искусства!.. Сколько тяжелых часов... (нем.).

вернуться

7

Против нас тирания кровавый стяг подняла (франц.).

46
{"b":"836553","o":1}