Плещеев сегодня пошел на спектакль, который когда-то знал наизусть: на Капнистову Ябеду. Девятнадцать лет назад, при первой постановке, он, по желанию автора, сочинил музыку для песенки взяточников. Пьеса прошла в те годы четыре раза с феноменальным успехом, но была запрещена императором Павлом, усмотревшим в ней подрыв престижа государственной юриспруденции, а главное — оскорбление высочайшей власти, допускающей в русских судах беззаконие. Потом в первых годах нового царствования, отмеченных поначалу показным либерализмом, комедию возобновили.
Но Плещеева сегодня ожидало разочарование. Артисты плохо играли. Яковлев недавно скончался. Не было ни Михайловой, ни Рыкалова, ни Крутицкого. Все, все они умерли. Автор пьесы, шестидесятилетний Капнист, пока еще числился при департаменте народного просвещения, но уехал доживать свой век на Украину, в любимую свою Обуховку. Его соратники Львов и Державин, положившие всю свою страсть и энергию, чтобы поставить и напечатать эту комедию, увы, тоже скончались. С их одобрения и создавалась Плещеевым песенка взяточников... Грустно.
Тема пьесы была жива и сейчас. «Сатурналии» и «вакханалии» крючков и подьячих в России, как Вяземский их называет, до сих пор все те же, какими были и двадцать, и сорок, и две сотни лет назад. Подьячего ничто не берет. Хотя нынче и не было в зале ажиотажа первых спектаклей, зрители волновались и вслух возмущались наглостью чиновников-стяжателей. «Но что из того?.. — думал Плещеев. — Пройдут еще двадцать, и сорок, и две сотни лет, но чиновники и подьячие выживут невредимыми, непобедимыми».
С волнением ждал Александр Алексеевич, когда прозвучит его песня. Начался третий акт, сцена пьяной оргии взяточников. Попойка в полном разгаре. Звучный баритон затянул:
Бери, большой тут нет науки,
Бери, что только можно взять... —
да, да! его это песня!.. его! Кто-то из старых актеров запомнил мелодию и передал, по традиции, новым... Ведь на ноты ее положить никто не удосужился.
Так же свет пригасили, так же пылает огнем чаша, полная пунша, и судейские начали очумелую пляску вокруг синего пламени на подносе, поднятом высоко над головой.
На что ж привешены нам руки,
Как не на то, чтоб брать,
Брать, брать, брать, брать!..
«Может быть, Лунин был прав, и я не зря на свет появился — что-то мною все-таки привнесено, пусть безымянное...»
Он даже ничего не стал рассказывать юношам. Не знают?.. Ну и не надо... Если бы не их увлеченность спектаклем, он ушел бы, не дожидаясь последнего акта.
После Ябеды для заключения вечера началась по исконной театральной традиции опера-водевиль. Зрители очутились в бедной хижине заезжего двора на большой дороге — увидели, как живут, трудятся, любят, страдают и веселятся простые, скромные люди, неодинаковые, противоположные друг другу, но живые, живые! Исполнялась пьеса Семенова Удача от неудачи, с музыкой, подобранной из польских и еврейских песен.
И тут Плещеев был поражен сверх всякой меры: он начал вдруг узнавать в толстой, добродушной Рахили, старухе корчмарке с типичным говором и ухватками местечковой еврейки, знакомые, некогда столь любимые черты... да ведь это... в прошлом такая грациозная и обворожительная Лизанька Сандунова! Но даже здесь, в этой комической роли, она обогатила образ, осветив его присущим ей обаянием! Публика любит ее и до сих пор с детских лет зовет ласковым именем «Лизанька».
Содержание оперы-водевиля было самое пустяковое, но зрители без стеснения вслух подпевали куплетам прославленного Самойлова, исполнителя роли корчемника. Их припев был составлен из набора несуществующих слов:
Ладзир ду шинце кравер, линцер бир,
Шине мине, кин це мир...
И эта бессмыслица публику еще более веселила.
Конечно, Плещеев пошел за кулисы. Лизанька, увидев его, расцвела. Называла Саней, Сашуленькой, и на «ты». Как-никак он — живой свидетель ее расцветающей славы. Безбородку вспомнила. Обо всем расспросила.
— А ты, Санечка, значит, видел меня Евридикой?.. Да не думай, что я теперь одних старух только играю. Наоборот. Хоть и фигурою раздобрела. А роль корчемницы я для блезира взяла, хотела показать, что эдак тоже умею. Подыскала на рынке торговку-еврейку, у себя ее поселила, с месяц ее ухватки и говор как образец изучала. Таковское на русской сцене впервые. Да ты вот еще Физиогномиста и хиромантика посмотри. Пятеро славных композиторов музыку для меня написали: Степан Давыдов, Прач, Антонолини, Орланди, Кавос. Потому что в этой пьесе я сразу четыре роли играю, вроде как Сила, и пою по-русскому, по-немецкому, по-французскому и по-итальянскому. Во-первых, в каждой роли меня не узнаешь, а во-вторых, от иностранок не отличишь. Расскажи мне, что Сила?.. Ты видел его?.. Знаю — от театра теперь он отстал!.. Ну, бог с ним! — И вздохнула. — Баня его поглотила, а верней — новая страсть, все бы только строить ему, учреждать да командовать. Это самое главное, — свою волю творить. А какой был актер!.. И семейное счастье свое в жертву Ваалу принес — нестерпимым он стал человеком.
Александр Алексеевич скрыл от Лизаньки, что Сандунов вторично женился. Ну к чему было ее огорчать?.. Он чувствовал, видел, что она до сих пор любит этого первого избранника сердца.
— Ты, Сашуленька, почаще в театр приходи, когда я играю. Мои контрамарки бесплатные. Со мной тут считаются. А ты вдовый теперь, каждая копейка для дома сгодится. Сыновей приводи. Такие же чернявые, как и ты?
И отрадно и грустно было на душе Александра Алексеевича, когда он уходил от этой знаменитой, но увядающей актрисы Лизаньки Сандуновой.
Освоившись в городе, Лёлик приступил к розыскам Сергея, московского друга. Он сообразил, что этим делом заняться подручнее Тимофею. Адрес капитана Касаткина в последних письмах сообщал сам Сергей: Козловский переулок, собственный дом. Но там дома Касаткина не оказалось — хозяин продал его и переехал неизвестно куда. Тимофей походил по дворам, расспрашивал обитателей, тех, кто попроще. Наконец одна пожилая швея рассказала, что Касаткин Сергея незадолго до переезда проиграл в бильбоке какому-то офицеру. «Вот незадача!.. — размышлял Тимофей. — Бильбоке!.. И этакая пустяковая блажь может решать судьбу человека...»
В тот же день, когда Тимофей странствовал по задворкам Козловского переулка, Александр Алексеевич ездил на Васильевский остров, навестить семью теперь покойного друга Бестужева.
Отец большого семейства, Александр Феодосьевич скончался в 1810 году, пережив Ваню Пнина на пять лет. Мечты о журнале пришлось им оставить, но зато они принимали горячее участие в либеральном «Вольном обществе любителей словесности, науки и художеств», да только оно год от году хирело, а после кончины Пнина в 1805 году замерло вовсе.
Другой близкий приятель Бестужева, с которым Плещеев часто встречался, Ваня Хандошкин, выдающийся скрипач, композитор, тоже скончался в 1804 году...
Вот он, на 7-й линии Васильевского острова, против рынка Андреевского, — двухэтажный, в семь окон, дом Бестужева с черепичной крышей. Его Плещеев помнил хорошо. Дом остался таким же, как прежде, с тем же высоченным крыльцом. Подновлен, подкрашен, подремонтированы пилястры, наличники — все трудами осиротевшей семьи.
Плещеев застал дома только вдову Прасковью Михайловну, — сыновья, трое офицеры морские, четвертый, юный, но уже известный поэт, офицер лейб-гвардии Драгунского полка, были при служебных обязанностях.
С этого дня Плещеев часто стал заходить в домик давнего друга Бестужева, перезнакомился со всеми его сыновьями, которые подкупали его трудолюбием, стойкими принципами, унаследованными от отца.