Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В наших краях поздней осенью мысль о смерти не то чтоб легка, но созвучна, согласна с природой. Вспомним Пушкина:

Где нивы светлые? Где темные леса?
Где речка? На дворе у низкого забора
Два бедных деревца стоят в отраду взора,
Два только деревца. И то из них одно
Дождливой осенью совсем обнажено,
И листья на другом, размокнув и желтея,
Чтоб лужу засорить, лишь только ждут Борея.
И только. На дворе живой собаки нет.
Вот, правда, мужичок. За ним две бабы вслед.
Без шапки он; несет под мышкой гроб ребенка...

Каких-либо признаков увядания, уныния или сострадания человеческим скорбям нельзя было заметить в вечно зеленых, бессмертных пальмах и кипарисах, в вечно движимом море; сияло солнце в безоблачном небе. Природа Аджарии поздней осенней порой была исполнена великолепия и равнодушия; мысль о смерти, если б она вдруг пришла, показалась бы неуместной, неприличной в этом раю. Какое дело этому морю и кипарисам с их вечной жизнью — празднеством до человеческой грусти-печали?

Стая виден город и пароходы в порту — белые пароходы с красным кантом на трубах, хорошо освещенные солнцем, в сплошной голубизне тихой бухты. Запахло нефтью, солью, краской, олифой, ржавым железом, рыбой, пивом, замахали крыльями, заорали чайки...

Женщина шла от моря, с пляжа. Как солнечный луч, она скользила, плыла, невзирая на уличное движенье, наискось через дорогу, в шортах и в чем-то еще, то есть почти безо всего. Заскрежетали тормоза, но женщина не проснулась от чар, она сознавала себя как перл творения, бесценный дар — единственная на всем берегу, свободная от планов уборки чая и цитрусовых, неплановая, внезапная и потому особенно желанная гостья.

Водители машин затормозили, чтобы улыбнуться женщине.

Амиран Гагаишвили весь передернулся, его раздраженные нервы болезненно отозвались на скрежет тормозных колодок. Он выругался:

— Пьяная совсем, слушай... Напьются, ничего не видят. Давить таких надо!

— Не надо, Амиран…

В кафе у выхода из батумской гостиницы «Интурист» на бульваре подается кофе по-турецки. Пить турецкий кофе вблизи турецкой границы — это не то что пить его где-нибудь у нас на Севере...

На бульваре против гостиницы стоял кабриолет со складным кожаным верхом, на больших, с шинами, колесах, с облучком и ямщиком на облучке — в перепоясанной рубахе, в русских сапогах и картузе. Запряженный в кабриолет каурый конь прядал ушами. Этот конь, и кабриолет, и кучер являли собою олеографию из батумского быта прошлого века, когда Батуми, окраинное поселение Российской империи, называлось Батумом (Кобулети — Кобулетами). Местные любители старины воскресили олеографию. В кабриолете можно прокатиться по бульвару (для полноты ощущения не хватает булыжной мостовой).

Гостиница «Интурист» отгрохана в начале тридцатых годов, в пору констрактивизма — асимметричная серобетонная глыба с овалом фасада и разомкнутым на бульвар прямоугольником внутреннего двора. Приметы старины — ветхозаветной и достижимой для памяти — то и дело бросались в глаза. Когда я спросил у коридорной, где находится буфет, она отвечала: «Бухвета у нас нету!» Что за прелесть это словечко: «бухвет», — из тех времен, когда писали свои рассказы Николай Сергеевич Лесков и Антон Павлович Чехов; словечко сохранилось, выжило в переувлажненном, жарком батумском климате.

В приморском парке раскинули свой реквизит фотографы; можно сняться на фоне одномерных, как на картинах Пиросмани, оленей и гор; сына или дочку можно усадить в седло, на лошадку, тоже одномерную, дядя спрячется под черный подол деревянного ящика... «Смотри сюда, сейчас вылетит птичка»... Чик-чик — и готово.

Около моря сидели, стояли одиночки и парочки. Мало совсем. Вправо и влево, особенно влево, насколько хватало глаз, простирался галечный пляж. Я в жизии своей не видал такого большого пустого пляжа.

Как так не видал? Ведь был же в Батуми, лет двадцать пять тому назад. Пляж и тогда был большой, и море было большое. Что изменилось с тех пор? Да ничего. Я прожил бо́льшую часть моей жизни — вот и все.

Я быстро разделся и поднырнул под волну. А надо бы оглядеться, поостыть, прикинуть силенки, прежде чем лезть в сердитое море. Оно меня подхватило с утробным урчанием, поволокло. Я торчал из волны как буек, меня высоко вздымало на гребень, подносило к берегу и отбрасывало прочь, под опрокидывающийся пенный вал.

В сознании вдруг возникла памятная с детства знаменитая строфа: «Безумству храбрых поем мы славу...» И еще: «Глупый пи́нгвин робко прячет тело жирное в утесах». Но почему же он глупый и почему он «пи́нгвин», а не «пингви́н»?..

В энциклопедическом словаре Брокгауза и Эфрона о купаниях в батумской бухте сказано следующее: «Приспособлений для морских купаний не имеется...» Но, помилуйте, какие же могут быть приспособления, кроме собственных рук и ног?

Наконец нащупал дно, убежал от волны. Никто ничего не заметил, и ладно.

Добрался до парковой скамьи, изнеможденно опустился на нее, закурил. В это время прошла мимо женщина. Немолодая, порядочная женщина очевидно прогуливалась по берегу моря после рабочего дня. Она поравнялась со мной и спросила, с достоинством, просто: «Скажите, пожалуйста, который час?» Я посмотрел на часы и ответил. Женщина поблагодарила меня, ушла своею дорогой.

И тут мне почудилось черт знает что: чуть внятный вопрос раздался как-будто из бездны времени, оттуда, где я побывал однажды, — или это приснилось мне — «который час?». Я вспомнил историю, уже порядком забытую, но для чего-то залатанную, подправленную в воображении — батумскую историю.

Такая малость: женщина на бульваре спросила, который час, — и «ожили струпы в душе», «нахлынул рой воспоминаний»…

10

Они отправились на Кавказ вдвоем, отучившись год в университете. Время было послевоенное, на войну они не успели. В университет их приняли без трудового стажа и конкурса. Они решили учиться не на каких-нибудь там инженеров, врачей, педагогов, как их родители, а на журналистов. Родители сомневались в этом выборе: поприще, на которое собирались вступить их сыновья, представлялось им неосновательным, зыбким. В жизни лучше иметь определенную профессию... Но родители не спорили: «Мы намучились в жизни, пускай им живется поинтереснее».

Они проживали тогда свою жизнь год за годом, не сознавая цепы уходящего времени. Время им представлялось непочатым, да так и было на самом деле. Жили они впробежку, спеша куда-то, не зная куда, и если что тяготило их — это малость житейского опыта, именно легкость бега по жизни. Им хотелось, быть может безотчетно, — трудов, ответственности, усталости, необходимых каждому, даже и юному человеку, для ощущения самоценности в жизни. Учебная программа, как яро в нее не вгрызайся, не могла поглотить целиком их свежие силы и чувства.

Они занимались спортом, читали книги, и если одному из них попадалась — ну вот, например, у О’Генри — такая программная фраза: «Для полноты своей жизни человеку нужно испытать три вещи: бедность, любовь и войну», они вместе задумывались, прикидывали, мечтали, как приложить эту формулу к собственной жизни, чтобы жизнь стала полной.

Война их немножко задела в отрочестве, они слышали царапающий гуд вражеских самолетов, лай зениток, вой бомб. Но отцы их остались живы. Бедность? Ну что же, студенты все бедны... Любовь? Да, конечно, любовь! Но какая?

Бывает любовь, о которой нельзя говорить. Помните у Тургенева в «Первой любви»? «...О, кроткие чувства, мягкие звуки, доброта и утихание тронутой души, тающая радость первых умилений любви, где вы?»

45
{"b":"832986","o":1}