Директор развел руками:
— Ничем не могу помочь. В район его увезли. Наши рабочие накрыли его на месте преступления. Он как волчонок сопротивлялся. Одного поранил ножом. Судить будут. Уж какую припишут статью — не знаю. Жалко парня, и не поможешь ему теперь. Неустойчивым оказался. Должной закалки семья ему не дала. Винить-то кого будем, Михаил Афанасьевич? А? Как думаешь? Молчишь?
Сначала о детях, потом о себе
Морозно и ясно на озере. Первый снег пышен, невесом, только дунь — упорхнет с кедровой ветки. Озеро стало, все накрыто хрустящей крахмальной скатертью.
Костромин выводит лошадку под уздцы. В кошевке сидит Колян, укутанный в полушубок. Следом шагает привязанная телка. Она ставит передние ноги врозь, рогулькой.
— Папка! — зовет Колян. — А для чего Надьке и дяде Роде телка? У них моторка есть...
— Дети должны к весне появиться. Да вот Надежда-то будет рожать. С детьми нельзя без коровы.
...Ни разу еще в эту зиму никто не ездил по озеру. Прошла кошевка — и появилась на озере дорога. Ровная, прямая, она протянулась до горизонта.
Идет снег, он валится как попало, большими лохматыми клочьями, жесткой перловой крупкой, задумчивыми тополевыми пушинками. Снег грузно, по-хозяйски садится повсюду...
Кричит косач на березе.
Несется река...
Белым-бело в майском саду...
А сверху ливень и солнце...
В сентябре листобой обивает березу. Он срывает с усилием листья, словно мальчишка недозрелые вишенки...
На терраске Колян и старик Костромин сажают восьмую яблоню.
...Девятую.
Десять яблонь посажены — календарь Коляновой жизни.
К рассвету занастел снег по лиственничной гриве. Снег шуршит под сапогом, крошка с обвальным шумом несется вниз по гладкому боку горы. Меж стволами внизу виднеется озеро, оно уже раскрылось по весне, глядит остро, сине, прохладно — недреманное око.
Крадется вверх по склону человек с ружьем. Если послушать вместе с настороженным человеком, то можно понять, почему он таится, а после прыгает без разбору и опять застывает на месте. Токует глухарь. Человек подходит к птице под песню. Песенка коротка — странное бульканье и журчанье. Птица поет — и слепнет от своей весенней страсти.
Охотник этот — Зырянов, директор Нарогачского леспромхоза. Он скачет по насту к птице, а песенка коротка. Споет глухарь и становится чуток, и слушает лес, и щелкает клювом, как метроном.
Сыплется крошка по пасту. Слыхать далеко... Раскололось утро от грохота глухариных крыльев. Нет глухаря...
Крадется под песню Михаил Афанасьевич Костромин. Ни единую крошку не выпускает из-под сапога. Всего-то один скачок под песню.
Птица — вот она, топчется, трясет зобом, круглит хвост на суку. А возле — глухарки снуют и манят, и горячат певуна своим лопотаньем.
Старик хорошо подошел, верно. Он целит и ждет, чтобы стрелять во время птичьей песни.
Глухарь ухнул наземь.
...Двое сидят у костра. Снег будто засахарился на солнце. В воздухе мягко стало, теплынь... Только озеро смотрит по-прежнему остро, строго.
Старик ощипал глухаря, положил в котел, будет похлебка.
— Черт его знает, — мучается директор, — совсем уже подошел, ну вот как на той листвяшке он был... Круто лезть к нему было... Крошка катит по насту, будто телега по булыжнику.
— Такая охота в здешних местах, — говорит старик безразлично.
— В Новгородской области я работал главным инженером в леспромхозе, там по снегу никто на тока не ходил. Вот после Первого мая, как сгонит весь снег, тогда — с удовольствием.
— Да... — бесцветно откликается старик.
— И на Печоре, там тоже, я тогда еще студентом был, практику проходил на изысканиях.
— У меня еще есть три убитые, и завтра за зорю можете взять... Пять глухарей увезете с собой, да вот чтобы оправдать поездку. Серьезно. Больше пяти если хотите добыть, я уж вам помогать не буду. Птицы много пока, пять штук — это незаметный урон, а больше — это уже промысел.
— Я не к тому. Я любитель. По мне хоть и ни одного. — Неловко директору. Как бы ни было хорошо на охоте, а все же в похлебке-то варится чужая добыча.
— Квартальный план мне опять прибавили на сто тысяч кубов. — Директор шевелит скулами.
Костромин молчит.
— Эх, пацана бы моего сюда, — говорит директор, — все никак не удается сводить его на охоту. Один у меня. В городе с матерью... Третий класс кончает.
— Нынче, говорят, принято так, по одному ребенку в семье.
— А это легко понять, — объясняет директор. — С жильем у народа все еще туго. Детские сады переполнены. Иметь много детей — это значит, родителям, полностью закабалиться. Я, конечно, не ваше семейство имею в виду, а так, по опыту... Ну где мне, понимаете, с детьми заниматься, если я загружен, как вол, да еще план прибавляют... Ведь не только родить, прокормить, я же отвечать должен за своего ребенка, какой из него получится человек...
Молчит старик. Портянки подсушивает.
— Вы что-нибудь знаете о вашем сыне, о Леониде? Он пишет? Срок-то когда отбудет?
— ...Нехорошо вы о детях сказали, — тихо произносит старик. — Да вот если бы ваши родители так думали, то, может, и вас бы не было вовсе. Серьезно. Не жили бы вы. У нас в семье так уж заведено: сначала о детях думаем, потом о себе... — Старик натянул сапоги, встал. — Пойду я. Работы много на низу. Огород под картошку нужно готовить... Конечно, труднее с большой семьей. Дерево вырастить — тоже время нужно и труд.
— Красиво вы говорите, черт бы побрал эти ваши проповеди! Ведь ежели каждый выдаст на-гора по шестнадцать детей, это же, простите, китайский подход к вопросу. А если к тому же такие все выйдут, как Ленька ваш, охламоны, а?..
— Всякое с людьми может случиться, — глухо говорит старик, — от детей, конечно, и горя немало... Только что я живу для детей. Прощайте.
Вернулся женатый
Поезд движется пыльный, уставший на длинном пути с востока. В тамбуре Ленька стоит и курит тонкую папиросу «Байкал». Кидает окурок в открытую дверь, зажигает новую. Поезд идет степями, в степях островки берез — околки — и горы видны. Поезд идет Сибирью. Ленька глядит и купит, и снова глядит. Он будто вырос, лицо его запылилось, и глаза запылились, выпятился кадык. Ленька острижен. Костюм на нем самый дешевый, какие бывают в продаже. Новый костюм. Новые полуботинки.
Девушка входит в тамбур, в брюках и свитере, с высокой прической, глаза у нее подрисованы зеленым карандашом.
— Разрешите прикурить.
Девушка прикуривает, отходит к другой двери тамбура, спиной к Леньке.
Ленька не сводит глаз с девушкиной спины. Робко, искательно, перебарывая свое волнение, он говорит:
— Девушка... Вы куда едете?
— Далеко, — говорит девушка. — На станцию Лодейное Поле, Ленинградской области.
— А я в Нарогач Алтайского края, — с радостной надеждой в голосе сообщает Ленька. — Мне в Новосибирске пересадку делать и еще в Чесноковке, а потом еще на машине двести километров и на катере...
— Люблю путешествовать, — говорит девушка. — Такой уж я по натуре романтик. Пока молодая, надо все повидать. Я удивляюсь, которые на одном месте сидят.
— А как вас зовут? — робко спрашивает Ленька.
— Лариса.
— Леонид, — Ленька протягивает девушке руку. Они знакомятся.
— Очень приятно, — говорит Лариса.
Они стоят рядом, курят наперебой. Поезд въезжает на мост через речку. На доске написано: «Не сифонь. Закрой поддувало».
Девушка хохочет: «Не сифонь», — во Владивостоке в кафе «Лотос» газировку в сифонах подают.
Они сидят рядышком в вагоне-ресторане самого дальнего поезда Владивосток — Москва.