Помните, года четыре назад это было, наш первый маршрут? Для меня он был первый в жизни. Мы забрались тогда на самый гребень Саянского цирка. Снизу горы казались неровны, щербаты, коричневы. А сверху я вдруг увидел весь Восточный Саян. Торжественные грани хребтов и вершин были начертаны резко, пепельно-лиловы и бескрайни. Было в этих льдистых высях что-то сосредоточенно-напряженное, очень далекое от земного, отрешенное бытие.
— Чувство вершины, — сказали вы тогда.
Я смотрел на страну Саянию и говорил себе: «Как же быть, как же быть? Как быть человеку, взошедшему на вершину? Как унести с собой вниз это чувство величия, первозданной свежести мира? С кем поделиться? Нужна родная душа.
Вы сказали:
— Вот интрузия. Видите, застывший лавовый поток контактирует с габбро. Это же находка для петрографа. Будьте любезны, сходите во-он к тому снежнику, видите за ним сразу обнажение? Отколите, пожалуйста, образец и шлиф.
Я отколол.
Вы написали работу о саянских интрузиях и габбро. Вы кандидат наук, величаете себя: «кандибобер». Помышляете о докторской диссертации. У меня вышла книжка рассказов. Начальники отрядов в моих рассказах так или иначе похожи на вас.
Это не так уж часто выпадает пишущим людям: необидчивые прототипы. Вы прочли мои рассказы и не обиделись. Со времени нашего первого маршрута на Восточном Саяне прошло четыре года. Мы идем маршрутом по Кольскому полуострову. Величаем друг друга по-прежнему на «вы». Хрупаем сапогами по тундровым мхам. Вы — начальник отряда, я — коллектор. Все открыто кругом. Север. Вершина земли. Плешь земная. Облака идут порознь, а внизу, по сопкам, тоже порознь, движутся тени. У каждого облака своя тень на земле. У каждого озера свой кусок неба вверху. Разноцветные озера. Под чистым небом — синие. Есть тусклые, серые, свинцовые; те, что под солнцем, сияют золотом, серебром.
Диабазовый солдат
Диабаз плавится при температуре тысяча сто градусов. Этот камень прочнее многих металлов. Стукнешь по нему молотком — он звенит.
Гора Райсо-Айви вся сложена из диабазов. По расселинам стелется мелколистая, ползучая березка. А чуть только заслонит березку от севера каменный горб, глядишь, она вполроста встала. Всю-то ее закрутило, завило ветром и снегом. Сучья заломлены, ствол корявый, а стоит! И кувшинки цветут по озерам. И лилии плавают. И колокольчики расцвели в Кольской тундре, как на подмосковном лугу.
Мы ходим в маршруты с геологом Саблиным. С Виталием Савельевичем. Поутру выходим в девять, возвращаемся в десятом, вечером. Дробим камни, я таскаю их в рюкзаке, Саблин пишет в своей пикетажке.
Иногда нас бьет снегом и дождем. Мы ищем себе для защиты каменный навес, надвигаем до бровей кепки и разговариваем.
— Я понимаю, — говорит Саблин, — заманчиво слетать на Венеру, но водь мы совсем еще не знаем свою собственную планету, Землю-матушку. Вы представляете себе, у Земли радиус — шесть тысяч километров. А мы знаем мало-мальски прилично свою землю на десять километров в глубину. Ну на сорок от силы. Более или менее представляем, что происходит в земной коре. А что глубже? Под корой начинается земная мантия. Проблема мантии еще далеко не решена. Мы не знаем, есть в мантии соединения молекул — минералы — или нет. Атомы, по-видимому, есть... А представляете, какая энергия заложена в земной мантии? Я уже не говорю о ядре. Ведь Земле образовать какие-нибудь там, скажем, Альпы — это все равно что вам поерзать под одеялом, а по одеялу морщины пойдут. Если бы нам научиться использовать химическую энергию образования пород...
Саблин молодой ученый. Ои всегда чуть-чуть в оппозиции по отношению к общепринятым научным доктринам. Своих собственных контрдоктрин у него пока еще нет. Он считает себя каменщиком науки, землепроходцем, мастеровым.
— Знаете, — говорит Саблин, — одни считают, что нефть образуется с помощью бактерий. Это органическая теория. Общепризнанная. А по другой теории нефть является продуктом газов, выделяемых породами. Такую версию, кстати, высказывал еще Менделеев. Вот я лично за вторую.
Я не знаю точно, к какой мне склониться теории. Но я тоже не старый. Мне по душе ниспровергатели доктрин. Я люблю слушать Саблина. Он говорит горячо, будто я — это целая аудитория молодых орлят с горящими глазами, будто эти орлята жаждут смелого слова, чтобы ринуться, забуриться в земную мантию. Будто сам он, Саблин, поведет вперед своих питомцев — орлят...
Хлещет нас июньским летучим снегом. Мы жмемся к диабазовой щеке. Диабаз гладкий, весь зализанный ветром и водами. А поперек щеки — рубцы, рубцы. Ледниковые шрамы. Вот здесь он полз, по диабазовому темени планеты, волочил камни, щебенку, песок — морену.
Я нагнулся и поднял патрон. Немецкий. У гильзы широкое горлышко. Носком сапога ковырнул — осколок. Густо засеяна здешняя земля. А где оно, где в России то место, чтобы в земле не нашлось ржавых снарядных долек? Где?
Мне вдруг вспомнился Тур Хейердал, тот самый, что плавал на знаменитом «Кон-Тики», на папирусном судне «Ра». Вот здесь же он, наверное, был. На Райсо-Айви. Вместе с нашей армией шел в Норвегию. На Киркенес. А потом выступал по радио в Штатах. Он говорил о том, как были изумлены северяне, норвежцы, увидев людей, способных всю ночь провести на морозе, без крыши. Северянам было этого не понять: солдаты не шли на постой в их раскрашенные, как пасхальные яйца, хатки. Солдаты палили костры и пели песни ночь напролет. «Русские парни это единственные парни в Европе, — сообщал Тур Хейердал американцам, — которых не коснулось современное растление, которые не взвинчены джазовой музыкой, которые бодры и верят в свое будущее. Было бы очень полезно для нас, — говорил Тур Хейердал, — узнать поближе этих парней».
...Потянуло восточным ветром, быстро угнало снежную хмарь. Прилетел кольский куличок. Сел близко на камень. Подбрюшник у него черный, а грудка белая. Стал пронзительно, вопрошающе кликать. Дескать, ну что же вы? Ну кто же вы? Не спускал с нас своего черного, блестящего глаза. Я шагнул к нему, он побежал по земле и все оглядывался и кликал: «Ну что же? Что?..»
...Это очень долго — двенадцать часов таскать мешок с камнями. Долбать скалы, спасаться от снега, исполнять приказания Саблина. Зато наступает время — и можно спуститься в лагерь. Можно прийти туда тихо и величаво, и рассупонить мешок. Это такое время, когда чувствуешь жизнь и людей, и землю под ногами. И уже тебе уготован лапшовник, и чай будешь мерять поллитровым эмалевым жбаном. И никому-то ты ничего не должен: весь свой день отдал работе, ничего для себя не приберег.
Залезешь в спальный мешок, но никак не заснуть: солнце. И неспокойно лежать: кажется, вдруг упустишь что-то важное, не углядишь.
Я опять выбираюсь наружу, сажусь на чурку, пишу кое-что в тетрадке и слушаю лагерь. В палатке сейсмической партии ведутся мужские разговоры. Гогочут ребята, и каждый рвется выдать свой анекдот. Голоса у ребят — в полной силе, но все же за гвалтом постоянно различим неторопкий и тихий говор шофера дяди Яши. Он уже тридцать лет крутит баранку. Теперь — на передвижной сейсмостанции. Он и печку в лагере сложил. Кухню построил. Топор у него наточен. Во всяческих спорах он главный судья.
— Раненых тяжело возить, ребятки, — говорит дядя Яша. — У которых там руки или ноги — тех еще ничего, а которых у нутро ранило, тех тяжело. «Шофер, полегче» — просют...
В женской палатке говорят потихоньку, но тоже слышно. Воздух тут, что ли, прозрачный, все на виду, на слуху, все открыто. Да что тут кому таить друг от друга, посреди заполярной солнечной ночи?
Повар нашего отряда, Лариса... Ее голос. Весь наш отряд — три человека: Лариса, Саблин да я.
— Я когда родила, — тихонько говорит Лариса, — была до того счастливой. Это самое большое счастье в жизни, как будто что-то сделала впервые настоящее. Со мной все девчонки лежали — боятся, а я ничего. И они как будто приободрились. Еще одна тетка лежала, она не хотела ребенка. Ей уже лет тридцать пять. Что-то там делала, чтобы не рожать. Не получилось что-то. А потом, когда принесли ей сына, она посмотрела, улыбнулась так хорошо как-то и говорит: «А у меня самый лучший, у него глаза голубые». И у нее тоже глаза голубые.