Энвер Северьянович Малазония, говоря, подвигался к двери. Он бы еще поговорил, но его ждали на площади махарадзевские колхозники, первый раз в жизни собравшиеся в туристический рейс.
24
Проехали Кобулети, до Батуми рукой подать. Но еще ближе до Бобоквати. Я попросил Какулию повернуть в Бобоквати.
Ищу Кето Гогитидзе. Вернулась Кето? Мне отвечают:
— Вернулась.
Говорю Какулии:
— Поехали вот по этой дороге. Вот к этому дому...
Кето спускается по лестнице из своего кабинета в сад в легком ситцевом платье. Она похожа на брата Тамаза: длинные, стройные ноги, тонкая талия, развернутые сильные плечи, ворсистые темные брови. Кето глядит исподлобья, приглядывается. Но сейчас она улыбнется. Да, вот она улыбнулась. Ее глаза исполнились тихого сияния. Можно в них засмотреться, как в глубь темноводной реки.
Кето похожа на брата, но еще она похожа на мать, Гулико. Женственное начало в ее облике и, должно быть, в характере слилось с мужественным началом. То и другое проступало попеременно, в зависимости от освещения: Кето могла быть серьезной или смешливой, лукавой, рассеянно-мечтательной или готовой принять решенье. Она жила в одно время в нескольких измерениях: здесь, в Бобоквати, на деревянной лестничке родительского дома — и там, в Москве, в Большом Кремлевском дворце, на сессии Верховного Совета. Лицо Кетеван выражало работу ума и души, а руки ее томились без дела.
Это, пожалуй, было важнейшей чертой во всем облике Кетеван: томление рук по работе.
— Кето, покажите, пожалуйста, ваш участок. Где вы убираете чай. Это недалеко?
— Близко, — сказала Кето.
И побежала вниз по тропинке, в тапочках на босу ногу, белея икрами незагорелых сильных ног.
— Вот мой чай, — сказала Кето, и руки ее охватили округлый куст чая, как голову любимого человека. Кето сощипнула один листочек, другой. Нащипала полные пригоршни и протянула мне:
— Мой любимый чай!
Передо мной стояла, с полными пригоршнями чайного листа, прекрасная девушка, грузинская крестьянка Кето Гогитидзе, облитая солнцем, вся светлая — изнутри.
Она развела руки в стороны, и чай просыпался наземь, как семена.
Кето убежала вверх по тропинке. О чем-то поговорила с шофером Какулией и обратилась ко мне:
— Это машина Орагвелидзе?
— Да, это машина Орагвелидзе.
— Молодец! — воскликнула Кетеван.
Я не понял, кого она похвалила. Близкая к природе и потому чуткая не столько к словам — слова она произносила скупо, по мере необходимости, — сколько к оттенкам настроения, Кето внимательно посмотрела на меня и вдруг рассмеялась.
— Орагвелидзе молодец!
25
В самолете погасло табло, настало время первой сигареты. Я повертелся немножко, заговорил с соседом. Едва я назвал имя Орагвелидзе — оно как пароль, — мой сосед сразу ожил, задвигался, подался ко мне ближе. И вот уже он сообщил мне свой адрес: «Приезжайте на будущий год». У него большой дом, у самого моря, в Чакви. Недалеко от Зеленого мыса... Мой сосед — председатель колхоза в Чакви. Его зовут Давид Гваришвили. Знает ли он Орагвелидзе? Ну как же не знать Михако? Папа Михако для него — чайный бог...
Чаквинский председатель летел транзитом через Москву в Гомельскую область, похлопотать насчет кормов для молочной фермы. С кормами для скота одинаково туго в Шроме, Чакви и Бобоквати.
Давид Гваришвили рассказывал о кормах, о чае, о мандаринах, о ценах на мандарины, о мандаринных заслонах на дорогах Аджарии. И о папе Михако...
Однажды, дело было в военную пору, в сорок втором году, Давид тогда был мальчишкой, отправились они с матерью по окрестным селам за пропитанием для семьи, за кукурузными зернами. Семья большая, отец на войне... Голодные, чуть живые, с котомками за плечами, они ушли далеко от дому, но котомки все были пустыми. Наконец добрели и до Шромы, стукнулись в правление колхоза. Их встретил Орагвелидзе, посмотрел на мать Давида, вдруг поднялся ей навстречу и обнял ее. Он узнал в изможденной, постаревшей женщине девчонку, с которой вместе учился в школе. Она-то сразу узнала его, но не открылась, ждала, чтоб Михако узнал ее первым. Узнал... И нашлась у него кукуруза для чаквинских горемык — немного, но эти зерна были дороже тогда, чем нынешние ломящиеся от яств пиршественные столы...
Да, знакомство с Михако — в Грузии это что-нибудь значит!
….Не нами придумана заповедь: друзья моих друзей и мои друзья тоже... Тут хочется мне добавить, что любовь проживет хоть какое-то время без дружбы, а дружба греется от любви (речь идет о любви чисто духовного свойства).
В путешествии и в служебной командировке главное знать пароль — чье-то имя, такого человека, чтоб его знали многие и любили...
Впрочем это полезно не только в странствии, но и дома. И здесь и там!
Дальневосточные записи
Шорох дубовой листвы
Какая радость, что меня
опять услали в эти дали!
Мои костры хотят огня,
леса таинственнее стали...
Кружись метелью, голова,
покройтесь иглами, ручищи!
Мои смолистые слова
да будут яростней и чище.
Глеб Горбовский
По Уссури шла на нерест в верховья кета. Река в октябре опала, будто изнемогла. Только берега запечатлели миновавшую пору буйства воды. Ни один дубок не выстоял близко к реке. Всю поросль оттеснило водой высоко на береговые увалы. В обсохшем ложе реки увязли в песке обкатанные древесные чурки, каменья; просторные пляжи полого сбегали к воде. Казалось, тут год за годом работало море — навальный пенный прибой.
...Я сидел на берегу Уссури, дожидаясь попутного плавсредства, чтобы добраться на базу Хехцирского заповедника в Чирки. Директор заповедника пригласил принять участие в экспедиции по инвентаризации заповедного зверя. Пришло время счесть, на сколько голов увеличилось стадо изюбрей, каково живется медведям, енотам и кабанам, бурундучкам и пищухам — в кварталах тайги, защищенных от руки человека статусом заповедника.
Я порадовался возможности свидеться накоротке с Уссурийской тайгой, заглянуть ей в глаза. Дождался пограничного катера, и сразу же меня охватило дружеское сообщество быстроглазых, крепкоскулых, хватких ребят в зеленых фуражках. Мы плыли по Уссури, играли в домино и глядели в упор на китайский берег. Это было за год до выстрелов на Даманском. На пустынном китайском берегу клубилась тальниковая поросль, потом появились строения из соломы, на ветру мотались красные стяги, стены были затянуты красными транспарантами с белыми иероглифами на них. Внезапно возник и так же быстро пропал из виду прибрежный соломенный город Тютюпай. Он был завешан знаменами и лозунгами, как праздничная колонна. Стоял у причала пароход, тоже увитый кумачом, с наклонной тонкой трубой, с гребным колесом в корме — кораблик с картинки прошлого века.
На берегу работали люди в одинаковых робах. Они выгружали из лодок рыбу, катили бочки, тащили поклажу — на носилках и на плечах. Шла спорая, сосредоточенная работа. На ней здесь держалась жизнь — соломенная, скудельная, вся открытая азиатскому ветру...
Мы приплыли в устье речки Чирки уже в потомках. К берегу нас не пустила мель. Рулевой-моторист, еще не заматеревший на воинской службе, щуплый парнишка-читинец спрыгнул в воду и подставил свои костлявые плечи с ефрейторскими лычками. Он был готов нести меня на сушу. Но я тоже спрыгнул в Уссури... Рулевой высвечивал дорогу прожектором. Командир корабля, сержант, с диковатым прищуром глаз, с продубленным лицом, твердым ртом, тонкой талией, быстрый смышленый парень, родом из Томска, проводил меня к таежному дому. Дом был пуст и не заперт. Экспедиция ушла своим маршрутом, оставив по себе дрова и топор, картошку, спички, соль. С чердака доносился терпкий и острый запах собранной дикой груши...