Геннадий воспламеняется от этих мечтаний, крутит отчаянно головой, сыплет словами.
— Я бы с ей чикаться не стал, паря, и с алиментами сделался. Поступил бы сторожем в магазин на тридцать рублей, и пущай с меня процент берут. У меня в Буе продавец — брат сродный. А сам бы — в хребет. Так сяк бы кулей двадцать орехов добыл... Я бы, паря, друг, развелся, так опять же с ребятишками как сделаешься? Не будешь ведь над имя озгаляться?
Запал у Геннадия никнет, лицо его, веснущатое, курносое, скучнеет.
— Какое тут направление жизни дать? Ежели бы здоровье было. Баба моя, она все, видишь, на ферму норовит, а я — кого пойду в колхоз? Я шоферить пойду, ежели что... — И опять Геннадий возгорается...
Собаки Соболь и Жучка, веселые, сытые, разумные лайки, поддели зубами кол и тянут его каждая к себе, меряются силой. Прилетела сойка, повертелась, покричала нахально и хрипло, прошелся в вышине серый ястребище, все оглянул... Больше нет никого. Тихо.
Вдруг Геннадий метнулся из-за стола к реке с воплем:
— Коза!
И я вижу: река Буй несет прямо к нам живую козью голову в серо-коричневой шерстке с настороженными короткими ушами и неподвижными от страха, темными глазами.
Я чувствую, как во мне подымается охотничий азарт, как холодеют, немеют кончики пальцев, как воспаляются щеки.
— Генка, — кричу я, — зови псов!
— Усь! — кричит Генка, и я вижу, как наши сытые псы глядят на козу и на Генку и друг на дружку понимающе и лукаво. Им не хочется в воду.
— Генка, — кричу я, — кидай псов в реку!
Генка ловит Жучку, забыв о радикулите, замахивается и швыряет ее в воду. Он ловит Соболя, но Соболь рычит, вонзает зубы в Генкину руку. Генка бранится и стонет.
А коза, незаметно для нас подгребывая копытцами, прибилась к другому берегу и прилегла от усталости, припала грудью к камням.
— Она раненая, — захлебывается Геннадий, — прыгай, паря, в реку.
Я прыгаю. Вода валит меня и бьет мои ноги о донные камни. Но я продираюсь, вижу серую в пятнах козью тушку и уже тянусь к ней рукой, но коза встает на копытца, и вот ее уже нет, вон она стелется над болотом, и уши ее торчат все так же сторожко и прямо.
Мы опять сидим с Геннадием за столом и рассуждаем, и наш азарт никак не может улечься.
— Ну коза, — Геннадий отчаянно крутит головой. — Мясо приплыло... Ежели бы у меня не ридикулит, я бы на ее мог прямо с берега напрыгнуть. Уж так сяк бы ее в воде замытарил. Или бы Жучку в ее кинуть, чтобы она понятие об козе поимела. Уж тогда бы она учухала. Ну коза, паря, друг. Наделала нам с тобой шухеру. А мы с тобой — два долболома...
Что почем
Пришли. Вернулись. Первой приехала Аннушка-повариха. И конюх Иван: привезли на двуколке картошку. От них я узнал, что один наш рабочий женился в деревне. Сам он вернется не скоро: свадьбе еще гудеть да гудеть. Всех остальных Павел Григорьевич увел со свадьбы.
Наступает покаянный с похмелья вечер. Долго гореть костру, чтобы угреть души людей, долго толпиться звездам над малым людским поселеньем, долго журчать реке... За краткую пьяную отрешенность от жизни, от дел и забот люди платят гораздо большей и горшей мерой тоски, уныния, душевной смуты.
— Да, — начинает покаянный разговор у костра Саня Кадакин. — Я жил в Комсомольске — понял? Вот красивый город. По типу Ленинграда построен. Я хоть в Ленинграде не был, а мне один инженер говорил. Не знаю — правда, нет? Там в каждом квартале башенка сделана, а в башенке бригадмилец сидит — понял? Ты идешь по улице, а он тебя видит. И у него там телефон на вышке. Как заметит, что какой-нибудь пропойца идет, шатается, так сразу по телефону сообщает. Ты идешь, выписываешь кривули, а к тебе сейчас машина: б-р-р — и в вытрезвитель. Там сейчас с этим строго.
Вся непутевая Санина жизнь, начавшись когда-то побегом из дому, от мачехи, прошла в детских колониях, тюрьмах. Сидел за бродяжничество, за драку, еще за что-то. «Я — хулиган», — сообщает он о себе кратко, чтобы сразу отмежеваться от воров, бандитов и прочей публики, с которой не всякий может сесть за один стол.
Впрочем, это все в прошлом. Саня стал уже староват, пять лет как работает в леспромхозе.
— Ну что мы за люди, кому мы нужны? — вслух отвечает каким-то своим давним мыслям Саня.
— Ну, теперь все! — восклицает Леша. — Пить больше ни грамма не буду. Что ты — месяц вкалывал тут, горбатился, в деревне даже в кино не сходил.
В том же духе ведут разговор и другие. Людей мучает душевная похмельная изжога.
...Но делает доброе дело костер, люди глядят на огонь, любуются им, в них проникает мало-помалу его веселая, трезвая, ярая решимость — жить, гореть до последнего уголька. И уже слышится смех, и простецкий забавный рассказ, и потешное слово. Брякает мисками Аня Собенникова, повариха, оделяет каждого пшенной кашей с подсолнечным маслом. А ее муж Вася начинает ловко складывать байки. И сам он ловкий, большие лопатки явственно ходят под тонкой вытертой курткой, большеротый, с широко расставленными спокойными, светлыми глазами.
— У нас в Буе один мужик есть, — сказывает Вася. — Он тебе про что хочешь сразу с ходу определение даст. Каждая рыба у него свое название имеет, и птица, и всякая-то вещь. Как начнет — ну, со смеху укатаешься... «Окунь — это, значица, милиционер: красный и шшетинистый. А ленок — это интеллигенция: белый да гладкий. Налим — не наш, шпион... Собрание — это воробьи: почирикали и улетели».
Едва смолкает Вася, как в дело вступает Генка, кроет свой радикулит под общий хохот. А там Борис начинает рассказ о том, как страшно прыгать с парашютом и что бывает, когда парашют не удается раскрыть. Эдуард рассказывает о тигре, которого встретил на реке Сучане. Дед Ефим охает и поддакивает невпопад. Эдуарда он называет просто: Увар. Маленький цыгановатый дед Моха вспоминает о гусях, летавших здесь некогда косяками, о лосях, медведях, изюбрах, белках, о старой тайге, в которой прошла жизнь дремучая, трудная, но единственно милая старому охотнику.
— Скоро услышим — изюбр затрубит, — радостно сообщает дед Моха. — Обязательно услышим.
Никак не уйти от костра, хотя ночь уже в середине. Никак не уйти от людей, обсевших костер, обношенных, груболицых, бородатых. Очень хорошо сидеть с ними и слушать или самому что-нибудь говорить, дождавшись своего череда.
Но пора по палаткам. Уже Гриша Лепешкин тащит ведро воды, вешает над костром.
— Заправим грелочки?
— Заправим.
И опять всей партии весело. И опять разговоры.
— Ты и дома заместо жены грелку с собой в кровать ложишь?..
— А видно, с бабой все же теплее. Вон Борис, когда к Маше идет, не берет с собой грелку.
Маша громко хихикает.
— Эт хорошо, — отзывается Борис, заслышав свое имя. — Эт к деньгам...
Вкус ручейной воды
Утром нас будит Аннушка. Она стучит ложкой в миску. Это значит — надо выползать из-под брезента, спускать ноги на мерзлую землю, дрожать в ознобе. Вдыхать запах земли, охваченной инеем, крепкий, сухой, морозный воздух. Трава хрустит и поскрипывает под сапогом, костер бледен и кажется, тоже иззяб, небо белесо, как первый ледок на воде. К полдню небо заголубеет, и нам еще маяться от жары и оживших комаров.
Мы идем рубить просеку — головной пробойный отряд: Саня Кадакин, Вася Собенников, Леша Крылов. С нами дед Ефим — ставить столбы. Ведет нас Павел Григорьевич, последний могиканин среди начальников партий, не променявший работу трассировщика в лесу на портфель с ведомостями. Своему глазу и опыту Павел Григорьевич доверяет больше, чем планшету и теодолиту. Он выставляет в створ пару вешек — березовых кольев и машет нам рукой: «Так будем рубиться...». И мы рубимся.
Попадается болото — мы идем в кочкарник, в черную воду. Отжимаем портянки — и дальше. Попадается в створе листвяк — мы его окружаем с трех сторон и рубим, вышибаем из старого дерева медвяные щепки.