Я держу на коленях тетрадку. Напишу несколько строчек, посижу, посмотрю, послушаю и опять напишу...
Солнце висит, как осветительная ракета. Светло, а земля все равно ночная, сонная. Значит, это не одно и то же — ночная земля, дневная земля.
Хорошо на Кольском полуострове. Просторно. Все видно кругом далеко.
Думал о Ромене Роллане. Он написал «Брюньона» весной, сирень расцветала и виноградники. В этом цветении родился Кола. Иначе он не мог родиться. Роллан был счастлив и пьян весной, духом земли, своей родины.
Думал о «Середине века» Луговского. Самоутверждение спокойной мудрости. Завоевание спокойствия в ненадежном мире. Погоня умудренного человека за бешеным миром. А миру-то — наплевать! И все-таки человек имеет право на спокойствие, знание и гармонию. Вот здесь, в Арктике, мне открылось спокойствие. Я поверил в него.
Днем близко раскрылась радуга. Есть примета: ворота к счастью. Я побежал и думал о Викторе Головинском. У Виктора в дневниках написано это — они шел под радугу на Восточном Саяне, ему казалось: вот так бы идти, и не надо больше ничего, так это прекрасно, что можно умереть даже. Он умер двенадцать дней спустя после этой записи, в двадцать пять лет, в палатке над рекой Орзогай.
Я взял с собою на Кольский полуостров книгу Виктора Головинского «Лесная песня». Она вышла в свет, когда на свете не стало Виктора. Ее сложили друзья — из записей в Витиных тетрадках, из частичек его смятенной, мятежной, пронизанной светом души. Мы проучились с ним вместе пять лет, работали вместе в газете. Но не нашлось у нас времени подружиться. Виктор первым ушел на Восточный Саян — «молотком дробить в горах саянских камень...». Я — следом за ним, через год.
Я бежал к своей радуге и говорил: «Что делать, Витя? Что делать? Я стал плоше без тебя, бывал слабым, несправедливым, душевно мелким. Но я иду по сопкам под радугу».
Я чувствую, будто свинтил себя наново. Волен в себе, над собой. Мне хорошо. И что-то новое появилось. Старость, что ли? Пусть она будет только как приращение ко мне прежнему. Я такой, как был, и еще во мне нарождается старость. Я поступаю с ней как хочу. Иногда могу поддаться. Могу пересилить. Мне хорошо.
Сегодня ходил двенадцать часов в маршруте с Саблиным. Томила незанятость душевная. Нужно брать с собой тетрадку, хоть что-нибудь думать, давать работу душе, писать в перерывах. Я не могу не писать, как Саблин не может не стучать молотком по камням.
Вот о чем я думал. Узнавание. Все, что я узнавал когда-то, казалось мне маленьким и неважным. Но все, что я знаю сегодня, когда уже мне за тридцать, это оказывается только то, что я узнавал когда-то. Помимо этого нет ничего. А я обленился узнавать.
Окопы на склоне горы Райсо-Айви. Каждый окоп — характер человска. Были солдаты — выкладывали бруствер из больших каменюк. А иные яму выкапывали — и скорее туда хоронились. Райсо-Айви брали штурмом в лоб. Там, наверху, я видел у немцев диабазовые блиндажи. Ночью, когда солнце висит над застывшей землей, окопы совсем как могилки.
Тут бы нежданно — нет, не нужно площадей и пьедесталов — на пустой горе Райсо-Айви вдруг бы диабазового солдата увидеть. Нет, не нужно ему полную выкладку, только лицо человеческое, рот человека, готового умереть, победить. Я знаю: нельзя, невозможно, откуда ему тут взяться, диабазовому солдату? И скульптора того нет... Но это больно видеть, когда память о людях сохранили только патроны и осколки.
Робик
Тогда у него еще не было бороды. Геологические бороды прорезаются в июне. К ноябрю они опадают. Тогда он был просто небритый, высокий и сосредоточенный парень.
Мы ехали с ним в одной машине, в кузове. Нашу партию перебазировали от горы Райсо-Айви на реку Каулу. Километров сорок маршрут.
За рулем у нас сидел дядя Яша. Переднюю машину повел Вася, парень в тельняшке, в бушлате, в беретке. Его второй день как приняли на работу в партию. Никто не сел к нему в машину, только имущество погрузили: палатки, спальные мешки, дрова, топоры.
Дорога шла мимо открытых никелевых карьеров. Они были глубоки и разверсты, как кратеры вулканов. Оттуда, снизу, задрав тупые носы, тяжело ползли ярославские самосвалы. Нос каждой машины увенчивал геральдический медведь. В кузовах дыбились песочно-черные груды никелевой руды, по реву моторов было слышно, как она тяжела.
Наезженная рудничная дорога скоро кончилась. По разбитым, немощеным колеям времянки дядя Яша повез нас бережно, даже ласково. Вася быстро уехал вперед.
Снегом хлестнуло. Не сев еще наземь, снег обращался в жижу. Мы подняли капюшоны плащей, отворачивались от стужи. А куда отвернешься? Арктика. Только по сопкам мох, ягель да черствые кромки снега. Да еще летний, водяной снег летит. Да еще ветер.
Дяди Яшин мотор вдруг дернулся, забормотал и смолк на подъеме. Машина мягонько поехала вниз. Стартер зашелся в усилии раз и другой. Нет, ничего не вышло. Дядя Яша скатил нас донизу, вылез из кабины. Не стал он ни крышку мотора подымать, ни заводную ручку крутить. Лицо у него было расстроенное и виноватое.
— Вот ведь дурья башка, — сказал дядя Яша. — Как хотите, ребятки. Бензин кончился. Поехал — не посмотрел. Неладно вышло. Ну что теперь делать? Гаркните, может, Васька услышит.
А где же ему услышать, Ваське? Чего ему оглядываться? Дорога одна. Вот он взобрался на сопку и сейчас перевалит гребень... Мы кричали и свистели, и жали на сигнал. Нам стало совсем уже холодно и безнадежно в замолкшей машине.
Высокий небритый парень вдруг быстро скинул свой макинтош. Он прыгнул из кузова и побежал по дороге. Мы смотрели, как он бежит, какой у него легкий, спортивный шаг, как он закидывает пятки.
Парень он, может, и моторный, — сказал дядя Яша, — но так чтобы машину догнать — это навряд ли. Нужно на базу идти.
Но он не пошел на базу, а все смотрел на бегущего пария. Мы теперь и не слушали дядю Яшу. «Робик может догнать», — говорили одни. «Сдохнет Робик», — обещали другие.
Васиной машины не было видно. Она перевалила за сопку. Робик бежал вверх по дороге, ног его было не различить за снегом, казалось, несет человеческую фигуру вверх по дороге легко и шибко.
Потом и Робик скрылся из глаз. Нам осталось одно: прыгать, топтаться для тепла да утешать дядю Яшу: «Бывает, — говорили мы. — Подумаешь. Догонит. На базу сходим...» А где она, база?
Васина машина показалась минут через сорок. Вася теперь ехал к нам. Взобрался на сопку и просигналил: дескать, вот я, сейчас! Мы кинулись навстречу кто-как мог быстро. Каждый бежал и, наверное, думал про себя, про Робика, про свои ноги, про свое сердце... Каждый думал: «А я бы мог?»
Робик стоял на подножке. Его небритые щеки были румяны, глаза блестящи. Робик был очень счастливый. Он не мог скрыть это счастье. Он был такой же счастливый, как Куц на Олимпийских играх, как Болотников, как Брумель.
А шофер Вася все рассказывал нам:
— Я еду, понял? Газую. Слышу, вроде кто-то в кузов залез. Я только тормознул, а он уже мне в кабину стучит... По спидометру заметил, семь километров бежал, а все же догнал. Это не всякий... Что ты? Притом еще в сапогах...
Никто из нас не стал хвалить Робика. Пора было ехать. Дядя Яша до того рад:
— Сейчас, ребятки, сейчас я... Заправимся, и айда.
Заправились. И ехать вроде стало не так мозгло. И как-то неловко: ведь Робик — не я.
Капец
Саблин непрактичный человек. Есть в нем некий прекраснодушый авантюризм. Нам не досталась на складе порядочная лодка. Нам предложили понтон. Мы выволокли его и расстелили на земле. Он был величиной с маленькое кольское озеро. В лучшие свои времена понтон числился в списке имущества ротной каптерки. Отделение солдат могло форсировать на нем водные рубежи и притом прихватить еще с собой пушку-сорокапятку.