Федора не любила, когда муж садился писать в тетрадке не ясные ей слова. Сама она не училась грамоте с детства: не нашлось коня и свободного времени, чтобы свезти ее в школу. Она родилась у костра в островерхом алтайском аиле, оттуда, шестнадцати лет, ее выкрал большого роста приезжий русский мужик Костромин. Отец Федоры был доволен такой покражей; алтайцам велел закон и обычай жен себе уводить со стойбищ тайком и обманом. Федора так полюбила русского парня, что ей казалось, она умрет от любви. Он ее нежно ласкал, и все слова его были ласковые, он ей приносил цветы из тайги. Федора не знала, что это бывает в жизни людей. Жить вместе с мужем Федоре пришлось в шалаше, пока он построил дом в Пыгинском заливе. Семнадцати лет она родила сына Ивана, а после рождались другие дети, и каждый день был нужен хлеб. Федора месила тесто, пекла хлеба, плавала в лодке за илистым перегноем для сада, собирала плавник на дрова, смотрела на озере сети. Ей было жалко времени, которое тратил хозяин на писанину, обидным было его сиденье за столом, когда не убрано сено с горы, не куплен Игорю ватник, а Николай пускается в зиму без сапог.
...Федора глядела хмуреющим глазом на мужа, сидевшего за столом над бумагой, и думала о своей неизбывной работе и ревновала.
Как всем женщинам на земле, ревность была ведома Федоре. Только не было случая дать ревности волю. Дни проходили все на виду, ночами хозяин лежал на постели сморенный трудами дня и утешенный женой. Федорина ревность была особо чувствительна и глазаста. Когда летом в туристских лодках приплывали женщины — вход в избу им был заказан. Они сидели возле костров и пели громкие песни.
Федоре были странны и чужды эти женщины, которые ездят на лодках и не рыбачат, которые кинули дома деток, а если деток нету у них, — значит, жизнь их одно распутство.
Виделась ей опасность в таких наездах и грех, и муж выходил виноватым.
Женщины уплывали, дожди разносили последки костров. Когда же старик садился писать свои письма, он будто бы исчезал из дому и был не виден, не постижим, и Федоре делалось больно, она не могла прочесть и понять языка, на котором муж вел разговор с непонятным ей миром, а может быть, женщине он писал?
Федора ходила в сени и громко хлопала дверью, чтобы Костромин слышал ее недовольство, она говорила ему: «Дров не запасено на завтра, без хлеба завтракать будем». Он отвечал: «Сейчас принесу». И вставал, уходил, возвращался с дровами. Вернувшись, писал. Пыхала лампа, чадил обгоревший фитиль. Слова прилегали одно к одному, и ладить их было так же отрадно, как плыть на лодке по тихой воде, с первым солнцем. «День был солнечный, теплый, — писал старик свой отчет в управление гидрометслужбы, — на склонах гор вокруг залива меркнет осенняя красота лиственного леса...». Он писал, вспоминал свой прожитый день, в этом дне ему выпала немощь и встреча с плохим человеком, и мысли о смерти, и ссора с женой, но день выдался теплый, и можно было работать в саду в одной рубашке. И можно тепло и радость работы и гаснущий после сентябрьского самосожжения лес сохранить на бумаге в словах. Старик доверялся словам. Они увлекали его таинственным и простым законом своих сочетаний. Радостью было постигнуть этот закон. Слова покоили душу. Старик все больше жег керосину по вечерам. Жена его Федора громко ворочалась на кровати, а дети все спали, стонали и чмокали от сновидений.
Лошадка рысит ветреной, серокаменной, обесцвеченной предзимьем долиной горной реки. Лошадку понукает коренастый почтальон в расшитом меховом малахае. У почтальона страшный голос: «Чок! Чок!» Лошадка не очень-то боится почтальона. У почтаря раскосые, быстрые глаза, лицо его кругло, румяно. Полным-полно белых зубов во рту.
В конце первого дня дороги почтальон ставит палатку, заваривает на костре ячменный чай. Сидит над маленьким костром и напевает песенку из кинофильма. Вдруг слышит тяжелый шаг...
Большой, сутулый мужчина входит в свет костра.
Почтальон узнает, изумляется гостю:
— Михаил Афанасьевич, однако, как вы меня догнали? На коне?
— Пеший я шел, да вот хочу проследить, чтоб на машину-то погрузили без озорства мою посылку. Яблоки я посылаю. Если побить, так скоро попортятся. Серьезно... Вот торопился.
Почтальон смотрит на Костромина не мигая, в глазах у него живой костерный огонек.
— Почему вы такой, Михаил Афанасьевич? Почему вы ни на кого не похожи? Никто, ни один человек, за мной пешком не угонится, а вы как же смогли? Если бы все люди были такие, как вы, был бы уже коммунизм, да?
— Не надо так думать, что я особенный человек. Правда. Образованных много людей. Да вон какие машины умеют строить. О коммунизме пишут, а как же, если красоту на земле изведут?
— Михаил Афанасьевич, а почему ваши дети не такие, как вы? Павел, Кешка, Надька — почему теперь с вами не живут?..
Старик опускается наземь. Тяжеленько ему. Устал. Едва сел, тотчас и повалился. Заснул.
Почтальон прилаживает ему под голову свой ватник, выкладывает длинный костер, чтобы угреть стариковские ноги.
Долго еще сидит над костром, додумывает свои мысли, допевает. Песенки.
Сосед навестил
Председатель колхоза Семен Иванович Орочаков собрался съездить в устъе Пыги, потому что снег захватил там колхозных овец; нужно было живей угонять отары на зимние пастбища в горы. Председатель утром сел на коня, повесил за спину малокалиберную винтовку и полевую сумку и поскакал. На ровной дороге он подымал кобылку в галоп, а в гору она везла шагом. Мокрели и становились черными бока у кобылы. Слышно было свистение рябчиков. Гроздья померзшей калины свешивались с высоких кустов к самому рту председателя. Но Орочаков не соблазнялся легкой попутной забавой. Он отпускал уздечку и закуривал папиросы. Дым табака не мешался с кристальным от чистоты и мороза воздухом, клочьями оставался висеть над тропой. Председатель кашлял и громко плевал. Он был одет в покупное, короткое, в клетку пальто, в большую с кожаным верхом ушанку, обут в сапоги. Ему давно пошел пятый десяток.
Дела в колхозе шли хорошо.
Орочаков сумел наростить поголовье колхозных овец. Все дорожки на лучшие пастбища были известны Семену Ивановичу. Отец его был чабаном, и сам он в школьные годы пас овец во время каникул, а зимовал в интернате при школе, как все сыновья пастухов.
Травы и цветов на альпийских нагорьях над озером каждый год наростало вволю. Не нужно было и в зиму готовить сено: низовка, как дворник, каждые сутки мела, уносила, съедала снега. Овцы сами могли добывать себе зимнюю травку.
Овечье стадо давало колхозу миллионный доход. Год от году колхоз величали в газетах и на пленумах — миллионером. Было в колхозе еще и коровье стадо. Но оно давало колхозу не прибыль, а только убыток. Коровы паслись, как овцы, в тайге. Доить их, раздаивать и поить питательным пойлом никто всерьез не хотел. Колхозники были сыты бараньим мясом, бодры, скакали на лошадях, стреляли из ружей, ловили тайменей в озере о коровах даже и забывали. Коровы становились похожи в тайге на рогатых диких животных, на яков. Их вымячки усыхали без молока.
Крупный рогатый скот был нужен колхозу для плана, который давал район. По плану значилась также в колхозе и пашня: пшеница и кукуруза.
Но подымался на пашне только ячмень. Ячменное поле скородили и удобряли. И главное — жали. Ячмень нарождался усатый и наливной. Его молотили, веяли и сушили. Колхозники разживались ячменным добром, но в избы мешки с ячменем не вносили, а оставляли зерно на морозе, в аилах, чтобы спасти от мышей.
Аилы были построены из жердей, островерхи, укутаны кедровым корьем. Сквозь кровлю светило небо, а на земле чернели истлевшие угли от давних костров. В колхозе все люди, которым перевалило за сорок лет, провели свое детство в аилах и накоптелись на костерном дыму. Председатель Семен Орочаков тоже сохранил свое родовое жилье на подворье нового дома. В аиле у председателя стоял и мешок с ячменем.