Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Все об одном

У меня мать осталась жить одна в деревне Даргома за Байкалом, когда я поехал учиться в Ленинград. Я быстро освоился в Ленинграде и понял, что многие ленинградцы не умнее меня. Для чего тогда возвращаться за Байкал?

Вирусным гриппом я ни разу не заболел, сопромат и теормех осилил без шпаргалок. Играл в баскетбол за сборную института.

Сначала меня избрали в курсовое бюро комсомола, а потом — в факультетское. Я написал об этом моей матери. Она парторгом работает в леспромхозе. Я думал, это важно для нее, что я в бюро. Она мне отвечала: «Молодец, Иван Акимович тоже сначала в институте комсоргом, потом в райкоме вторым секретарем, а теперь уже...»

Сам я редко писал матери. Я бывал постоянно, круглосуточно занят и, стало быть, счастлив, и знал, что это мое счастье состоит в непрерывном действовании, в череде всяких дел и поступков.

Нельзя сказать, чтобы меня не охватывало иногда уныние без причины. Это тоже случалось со мной. Я вдруг говорил себе: «Ну и что же дальше? Неужели всю жизнь так? Подожди, не торопись. Подумай».

Почему-то всегда вместе с этим приходили мысли о матери. Мать, конечно, не пропадет. Ее жизнь — на людях, в работе. Парторг.

Но ведь одна же она. И я у нее единственный сын. Она меня провожала на станции Петровск-Забайкальский, когда я поехал поступать в институт. Так и осталась тогда одна стоять на платформе.

Я помню, школьником был, смотрел на мать по утрам, не вставши с кровати. Она готовила завтрак, двигала сковородки и чугуны в печи, не поворачивалась ко мне, но в то же время она была как бы вместе со мной, с моим утром, с моим счастьем нежиться в чистой и теплой постели, с моим днем, с моей учебой, с предстоящим мне в воскресенье походом в тайгу, на охоту.

На платформе мать осталась совсем одна, и в первый раз я вот так подумал о ней: одна. И я заплакал, тоже, может быть, первый раз, потому что я уезжал от нее, меня ожидало новое, радость, а ей возвращаться в Даргому. Плакал я недолго, незаметно для других пассажиров.

Институт я закончил успешно. За Байкал не съездил ни разу, некогда было. Закончил аспирантуру. На работу меня приняли в ЦКБ. Что это значит — ЦКБ, что у меня за работа, я объяснять не буду. Голос у меня стал властный, а суждения точные. Так мне хотелось. Я быстро продвинулся по работе, получил хорошую ставку и однокомнатную квартиру.

О матери я вспоминал теперь еще реже, чем в институте, а вспомнив, стыдился. Особенно стыдно мне бывало с похмелья, скажем, после восьмого марта, когда весь наш отдел веселился до четырех часов ночи.

Это каждому человеку, если он в ночь выпил, смутно на душе поутру и хочется как бы очищения. Я тоже после восьмого марта, то есть девятого утром, собирал все деньги, что находились у меня, бежал в сто сорок восьмое почтовое отделение и отсылал деньги телеграфом в деревню Даргома Читинской области моей матери Раисе Ниловне Прохоровой. Я заполнял бланк перевода и знал, что все равно, даже телеграфом деньги придут с опозданием, не успеют к женскому празднику.

Да что матери эти мои деньги?.. А если без денег, просто слова на бланке: «Поздравляю, целую...»? И слова-то с опозданием придут. Нет, уж лучше сто рублей. Что бы ни было, а все же сто — это деньги. Они не нужны матери, не нужны... Но все же деньги.

Так вышло и в этот раз. Деньги в Даргому я послал девятого марта, похмелье растаяло только к десятому. А там и конец марту настал.

Весной я чаще вспоминал о нашей деревне и о матери, потому что время идти на охоту, а там сейчас гусь полетел. Было жаль упускать денечки. В апреле слышно, как дни уходят прочь, будто скорые поезда. А тебе оставаться. Только стекляшки окон — мимо, мимо, и проблеск от них, как солнечные зайчики!

Два дня отгула у меня было припасено еще с января — для весенней охоты. Доложился начальству: так и так. Отпустили.

Сел на ранний автобус, шоссейка прохвачена утренником. Снег у заборов слюдяной чешуйкой покрыт. Весна. Я приближал лицо к самому окошку, глотал сочившийся с улицы воздух, он холодил мне горло, и от этого была радость.

Шофер ловил приемником нужную ему музыку, чтобы она поспевала вместе с автобусом: сто километров в час. Чтобы она, как апрельское утро, бодрила.

И вдруг в самом начале ясного дня завьюжило, завило. А мне еще после автобуса нужно на грузотакси... К вечеру нельзя стало проехать ни одним проселком. Все рейсовые машины остались стоять на автобусной станции. Дожидаться ведреной погоды нельзя: времени в обрез. Попутных тоже нет. Двинул пешком. Сорок два километра до Круглой Горки, до моих токовищ, до вальдшнепиной тяги.

Пускаться в пеший путь мне было неохота. Но стоило только пойти — и мокрая вьюга уже на пользу, лицо умывает и прохлаждает.

Речки, ручьи говорят. С машины их не слыхать. Берега забелели, и вода стала кромешно-черной, только дно местами оранжево на просвет.

Елки стоят, будто постные монашенки, плечики-ветки опущены. И вдруг: швырк! Ветка — живая, скинула снег, зыбается на свободе.

У сосен умыты бока.

Снегири распушили грудки в снегу. Снег мягонький, молодой.

Снег прилегает к мокрой земле и гибнет. Воздух парной. Все сумеречно и живо, все тужится, будто вздыхает.

Мне идти вначале легко, а потом — ночь, и уже нет снега, все развезло, насклизло, плохо идти.

...Первая изба деревни показалась черным-черна, выдала себя точно обрезанным параллелограммом крыши. Я пошел к этой первой избе и сел на крылечко.

Было слышно, растворили дверь в сени. Голос хрипатый, не прокашлялся человек после курева:

— Кого нелегкая носит?

Я сказал громким голосом:

— Это что за деревня, папаша? Я в Круглую Горку иду.

— Еще семь километров тебе иттить. Если логом пойдешь. Да. А этта не Круглая Горка. Озерешно у нас деревня называется.

Хозяин замолк, но дверь не притворил, постоял так в темных сенях, наконец нерешительно молвил:

— Заходите в избу-то. Немалый конец иттить.

Мне только это и надо.

...В избе радио говорит. Русская печка присадиста, велика, век ей стоять. Хозяйка руки под передник сунула, глядит на меня и щурится от белого сильного света голой лампочки на шнуре. Заметно, что стоять без дела хозяйке несвычно, поясница не приучена.

Я не помню, какое лицо было у хозяйки, какая у нее кофта и что на ногах: валенки, туфли...

Знаю только: лицо было доброе и внимательное. Кофта на ней была надета не новая. Хозяйка была похожа на других русских женщин, хозяек. Они живут вот в таких избах. Она была похожа на мою мать.

Но так я думаю теперь, спустя время, а тогда мне хотелось сесть и стянуть сапоги, и сбросить с ног мокрые портянки и пошевелить босыми пальцами. И еще выпить холодной воды.

Хозяин присел на порожек. Его лицо мне тоже не запомнилось. Одно лишь знаю — лицо было багрово от работы на весеннем припеке, от старости, может быть, также и от выпитого за жизнь зелья. Морщинисто, в седой щетине.

Радио было включено на полную громкость. Оно грохотало: «...Народ Кубы готов с оружием в руках отстоять завоевания революции. Выступая по телевидению в Гаване, премьер-министр Кубинской республики Фидель Кастро сказал: «Мы будем сражаться до последнего патрона, до последнего вздоха. Нельзя победить народ, познавший горечь угнетения и чистый воздух свободы. Родина или смерть!»

Хозяин сказал:

— Да-а-а... Тоже у них там заварушка на Кубе. Фиделю-то Кастро только успевай поворачивайся.

— Может, щец покушаете? — сказала хозяйка. — С дорожки-то? Промялись...

Она все глядела на меня. Даже когда хлопотала у печки с чайником, оборачивалась ко мне. Прятала руки под передник.

— Может, яичко скушаете? Капустки солененькой? Отец, ну-ка слазай в подполье, достань капустки свеженькой.

И опять смотрела.

Радио грохотало:

«...Предсказания великого мечтателя Циолковского осуществились в век освобождения человеческого разума, в век коммунизма. Впервые в истории человечества совершен полет к звездам. Первооткрывателем космоса стал Юрий Гагарин, человек, воспитанный и окрыленный самыми передовыми в мире идеями...»

87
{"b":"832986","o":1}