Василий Иванович Киров довез меня до повертки в поселок Юкспориок и сказал:
— Передайте привет Василию Никаноровичу.
Я сошел с асфальта в глубокую, по пояс, пробитую в снегу бульдозером траншею-колею, по ней добрался до небольшого домика географической станции у подошвы горы Юкспор, освещенной солнцем, белой, голубой. В кабинете Аккуратова, как и пятнадцать лет назад, на столе стояла пишущая машинка «Олимпия», Василий Никанорович заслонил глаза темными очками. Я не увидел его глаз. Аккуратов заметно переменился. Но если перемены, происшедшие, скажем, в Гербере, свидетельствовали о приобретении, накоплении, утверждении, расцвете и так далее, то в данном случае приходила мысль об утрате.
Василий Никанорович не то чтобы постарел, он остался тем же, что был, как говорят, в полной силе. Но чего-то мне не хватало в облике Аккуратова, сохраненном памятью; может быть, изменилось освещение: я запомнил этого человека на свету, на ветру, теперь он предстал передо мной затушеванным, затененным.
Я не видел глаз Аккуратова, но видел его руки: большие, с широкими запястьями руки работника, казалось, томились от бездействия. Руки Аккуратова лежали на столе, непроизвольно подрагивали пальцы.
Мы говорили о том и о сем, например, о сыне Аккуратова. Я встречал его сына на метеостанции плато Расвумчорр; сын, как отец, пошел работать в Снежную службу. Теперь он служит в армии. Командир части прислал отцу благодарственное письмо, сын служит отлично, проявил большие способности в радиоделе. Отец радовался успеху сына:
— Такой шалопай, а вот поди ж ты...
Аккуратов улыбнулся, но, должно быть, его отвлекла какая-то мысль. Он опять ушел в тень, стушевался. Наша беседа с ним то завязывалась, то замирала, и паузы в ней, как и рассказах Чехова, имели какое-то содержание, может быть, более важное, чем слова. Я пришел к Аккуратову ни за чем, просто как к давно знакомому человеку. Интервью я взял у него пятнадцать лет назад, задавать ему принятые в таких случаях «производственные» вопросы мне не хотелось. Но и до откровенности нам еще не хватало изрядного количества вместе съеденной соли...
«Снежный человек», «самобытный талант», «самородок» — такие эпитеты в отношении Аккуратова бытовали пятнадцать лет назад, столь же высоко о нем отзывались его товарищи по Снежной службе и нынче... Какая-то мне чудилась дисгармония в том, что портрет Аккуратова висел в мемориальном ряду на стене, а сам Аккуратов сидел в тихом домике географической станции под сенью горы Юкспор и занимался математической статистикой, в то время как продолжали падать лавины, рвались мины на горных склонах; бесперебойная работа карьеров, безопасность и сама жизнь сотен людей зависели от прозорливости и умелости лавинщиков...
Почему же хибинский лавинщик номер один отошел от им же самим поставленного, любимого дела? Этот вопрос, как говорится, висел в воздухе. Я не задал его Аккуратову. Мало ли почему? На какой-то ступеньке своей судьбы, человек незаурядных способностей и энергии, Аккуратов решился отойти от практической деятельности, посвятить себя науке. Это не было шагом в сторону или вниз. Восхождение вроде бы продолжалось...
Мы сидели вдвоем с Аккуратовым в затененном кабинете географической станции МГУ под горою Юкспор; к сочащемуся из форточки запаху спорой хибинской весны примешивался запах трагедии. Ее исходные точки, сюжетные узлы, варианты развязки известны были лишь одному человеку — самому Аккуратову.
Василий Никанорович снял темные очки, и я прочел в его глубоко запавших, светлых, будто выцветших на солнце, остро видящих, с маленькими зрачками глазах невысказанную, главную мысль, ответ на не заданный мною вопрос.
— Мне не хватает Снежной службы, — сказал Аккуратов. — Там все время находишься в центре событий. Здесь тихо. Я не привык к тишине.
Из окна туристической гостиницы «Хибины» мне видно по утрам, как уходят в горы сиреневые, синие, алые, желтые, зеленые лыжники и лыжницы. До горного склона рукой подать.
И я разжился-таки в Кировске лыжами, не столь прекрасными, как у моих соседей в гостинице «Хибины», обыкновенными, деревянными, новгородского производства. Стал на лыжи — о! — хибинский, подмерзший с утра, рассыпчатый снег зашуршал у меня под ногами, понес туда и сюда, куда угодно моей душе. Я прокатился по освещаемой зимою хибинской лыжне, пообвыкся, поднялся в гору, пошел вдоль склона. Снег был свежий после ночного бурана. В голову приходили наставления из книги Монтгомери Отуотера «Охотники за лавинами»:
«...Лавины сходят во время сильных снегопадов или вскоре после их окончания вследствие быстрого накопления свежего снега.
Лавины сходят при хорошей погоде в результате воздействия солнечных лучей на поверхность снега или в результате весеннего таяния.
Лавины сходят в любое время вследствие отрыва снежных досок, который может происходить и в глубине снежного покрова.
Со склонов крутизной до 35° лавины иногда сходят, в особенности когда этому способствует разрезающее действие лыж.
Наиболее опасны склоны круче 35°. В таких местах сход лавин вероятен при каждом большом снегопаде».
Идя по крутому склону после ночного бурана, подрезая лыжами свежевыпавший снег, я ощущал симптомы лавинной опасности. Так начитавшийся медицинских книг здоровяк вдруг находит в себе ростки самых ужасных болезней. Общение с хибинскими лавинщиками в течение долгого времени (пятнадцати лет) не прошло для меня даром. Я научился если не страху перед господином Горным Снегом, то, по крайней мере, почтительному к нему отношению.
Правда, я малость завидовал тем лыжникам, что катались выше и ниже по склону, ровным счетом ничегошеньки не зная о снежных досках, метелевом переносе, критической крутизне, текучести снега и прочих таких вещах.
Как бы там ни было, я пересек горный цирк, окаймляющий город Кировск, спустился к подножью горы Айкуайвептчорр. Здесь толокся разнообразный народ, на лыжах и без, дожидался начала международных соревнований по прыжкам с трамплина. Перед трибуной выстроились шведы, чехи, итальянцы, австрийцы, наши прыгуны. Самые красивые девушки Кировска, с кокошниками на головах, одетые во что-то такое очень русское, приподнесли прыгунам хлеб и соль. В специально выстроенных снежных домиках шла бойкая торговля снедыо и напитками. Василий Иванович Киров обратился к прыгунам с напутственной речью.
Затем начались прыжки — наглядный урок бесстрашия.
Наглядевшись на это дело, я мало-помалу стал двигаться вверх по горе, где «лесенкой», где «елочкой». Снизу казалось, что до вершины не так уж и далеко, но стоило перевалить первый гребень — и взору открылась снежная ровность, плато: вершина словно отступила в глубь цирка. Да, собственно, и вершины-то не было: со всех сторон меня теперь окружали белые купола, округлые террасы, фирновые поля. Кое-где чернели вытаявшие камни. До солнца тут было близко, рукой подать. Горное солнце пекло, снег покрылся испариной, будто роса проступила.
Покуда я подымался, снег налипал на лыжи. Зато катиться вниз — как по маслу. Избави бог разогнаться, не справиться со скоростью! Я спускался зигзагами, поперек склона, наискосок. Подолгу стоял, созерцал абсолютную, без малейшего изъяна округлость, завершенность форм, гармонию хибинских цирков, облитых голубой глазурью куполов. Одно дело смотреть на Хибины из города снизу, но совершенно иное увидеть вровень с вершинами всю панораму застывших каменных снежных валов.
Спускаясь вниз, я петлял по склону, как заяц, выбирал себе путь поотложе. Как вдруг мимо меня просвистел-промчался лыжник. Ему было на вид лет пятнадцать — хибинский мальчишка. Он ехал, должно быть, с самой высокой вершины, на узеньких деревянных, таких же, как у меня, лыжах. Скатился до самого низа, стал крохотным, величиной с муравья.
Вечером над горами взошла большая, полная луна; горы посеребрились. Под звездным небом заблистали снега. В логах залегли глубокие черные тени. Апрельский, пахнущий снегом, морозцем и хвоей воздух был молодой.