— Вы полагаете? — респондент явно иронизирует, но руководитель доволен собой, не замечает:
— Разумеется! Чудесно почитать иногда в тенечке Диккенса…
— Иногда в тенечке Диккенса и кое-когда Толстого? — издевается над руководителем Клим, эта пигалица, этот недоросток слюнявый, а респондент говорит:
— Нет смысла перечислять дальше, хватит пока и этих. Теперь надо присмотреться к юнцу, понаблюдать — с каким выражением лица он читает… И если достаточно увлечен чтением, выпустим его.
— А как вы определите — увлечен он книгой или нет?
— По выражению лица.
— Ну, и что у вас выйдет?
— Из кого?
— Из вашего молодого человека.
И тут респондент торжественно объявляет:
— Выйдет еще один Клим.
Некоторое время все молчим, потом руководитель настойчиво продолжает:
— Ну и что дальше, что из этого выйдет?
— А что еще должно выйти, милый мой, выйдет человек, который очень любит литературу.
— Литература, литература! — раздражается руководитель. — Подумаешь, какая важность!
— Что, что?! — респондент потрясен. — Неужто и это надо объяснять?
— Попытайтесь, я весь внимание!
— Попытаться? — респондент задумывается, смотрит ему в глаза. — Попытаться? В таком случае, объясню вам сперва примитивно, в доступной форме, — после чтения любого настоящего рассказа становишься чуть лучше, чем есть, чуть разумней, чем был, и, между прочим, — тут лицо его проясняется, — я все более убеждаюсь, что человеку необходим разум, — и лицо его делается строгим. — Это, как я сказал, примитивное объяснение, но вполне достаточное — становишься лучше… Теперь попробую пояснить вам более сложно…
Он расхаживает по комнате…
Шагает взад-вперед…
О — тишина.
12
— Из всех звуков на земле я выделил бы один, — тихо, сдержанно начинает респондент, — самый страшный, самый горестный, невыносимый, потрясающий и не знаю еще какой, — стук первого кома земли о крышку опущенного гроба, вспомнили, да? Глухой, нестерпимо распадающийся… Но даже и без него, не вспоминая о нем, просыпаешься вдруг посреди ночи и во тьме, очнувшись внезапно от сна, с поразительной ясностью представляешь себе смерть, которая, будьте покойны, заявится. И это одно-единственное, что ты знаешь доподлинно, в чем не сомневаешься, и тем не менее днем, на солнышке, о-хо-хо, на людях, как вы оживленны и веселы, моетесь, шумно фыркаясь, завтракаете, мощно жуете свою ветчину, словно она железная, и выходите из дому, встречаетесь друг с другом — одни изволят быть старшими, другие считаются младшими, только равного вам не находится — это среди вас, среди большинства, кого мы относим к числу «поздравляемых», а вы уже знаете, кого мы имеем в виду — тех, кому еще предстоит огромная радость первого прочтения, ну, а что разделяет меня и Клима? Считайте меня хоть главным директором фотоателье, а его лишь младшим помощником, мы — равны, мы одно и то же, потому что очень любим литературу и, в отличие от вас, от «поздравляемых», нисколько не стремимся к продвижению-выдвижению и смерти боимся куда меньше, потому что умирали множество раз и все — ах, все! — пережили, бывали королями, рыцарями, сражались деревянным мечом во имя добра, и лавровым венком нас венчали, и терновым венцом, устилали нам путь пушистым ковром, усыпали цветами, но и босиком заставляли ступать по горящим углям, случалось чесать языком на досуге, болтать о чепухе, а случалось и долго молчать, стиснув зубы, оберегая чужую тайну, но тот стук, тот звук, эх, все равно доносился до нас. И хотелось прожить много жизней, прожить разной жизнью, и мы, склонившись в наших комнатах над книгами, какой только смертью не умирали — тонули в море, падали сраженные, всходили на эшафот и спокойно умирали в постели, избежав опасности, гибли, окруженные, рядом с отважным кошачьеглазым Эль Сордо, и сами убивали других, а потом раскаивались, о-о, как раскаивались!.. Лобзали землю, и к губам прилипали ее священные крупицы, поднимались отомстить, бродили, кружили по извилистым тропкам, мокли под дождем… о, под разными дождями, но, по-моему, Клим, лучше всего дождь шел у Бунина, легкой грустью ложился снег, а лед — гладкий, сверкающий, скользкий!.. Но тут глухой стук все равно доносился, все равно стоял в ушах. Чуть свет выходили мы из дому — люди на улицах ранним утром странные, заспанные, но и в измятых тоскливых лицах проглядывает какое-то смутное желание, затаенная неясная сила, и надеждой западает в душу чье-то «Здравствуй», и бродишь по улицам без цели, без повода, потому что влюблен во все, и хоть безмерно ценишь человека, все равно стремишься порой остаться один, побыть наедине с собой, и вспоминаешь, что еще можно прогуляться за город, что есть еще дремучие леса и глубокие пещеры, где можно долго просидеть на корточках во мраке, сырости, а потом, выбравшись на солнце, заморгать от слепящего света и, заново родившись, сказать себе — мир велик и прекрасен… Эх, человек, океан ты, океан, полный гибких рыб, то неистово бунтующий против урагана, то безмятежный, умиротворенный, но в глубине твоей, как пестрые растения, лениво колышутся мысли. Океан ты, нежишься на солнце, а ночью, внезапно очнувшись, снова и снова думаешь о смерти и чувствуешь — испаряешься постепенно, испаряешься, и в конце концов испаришься весь, иссякнешь, и твои рыбки тоже испустят дух… Но как бы ты ни отчаивался и ни падал духом, — твоим упрямым рыбкам все равно нужна пища, и мы опять носимся по свету, по просторам благословенной земли, и бог ты мой — чего мы только не пережили! Не говоря уж о чем другом, сколько раз влюблялись! Куда до нас Марания и Тенорио — главные Дон Жуаны это мы — я и какой-нибудь Клим. Дон Жуаны-читатели. Ах, кого мы только не любили — «живую неугомонную Наташу, самозабвенно в первых трех книгах, а в четверо той, что делать, — охладевали к ней, любили Сонечку, святую, чистую, оболганную, Тонку, тихую, безответную, далекую и все же до того близкую, до того… и с такой болью Эме Танатогенос, и даже негодницу Эмму Бовари… Антонию, мою бедняжку, особенной любовью, остро, мучительно, и плясавшую в дыму Селину… Клавдию, гордую госпожу Шошу и Пилар, Пилар Тернеру — в непроглядной тьме, пахнущую дымом, и Мзию, Мзию Чинчараули, хевсурку, эх, ее не то что я, стены, лестницы, вещи обожали, и кто сочтет, скольких еще… Где я не бывал, какие края не обошел… Кривым ножом, мачете, рубил колючий кустарник — каатингу, преследовал в океане белого врага и, кажется, любил его, мечтал о горной вершине и как пытаем был за это!.. У кошки, говорят, девять жизней, но сколько жизней, сколько разных жизней прожил я, так любивший все это! — а вас, «поздравляемых» интервьюеров, занимает вопрос — сколько минут теряю я в очереди за вермишелью, когда, возможно, именно в те самые минуты бог весть где скитаюсь в воображении. Великолепный дар — зрение, но совсем иной — фантазия — стоухая, стоглазая, и трудно сказать, кто действительно побывал в Перу и Нигерии — я или объездивший мир какой-нибудь лоцман с торчащей во рту трубкой.
— А Нигерия откуда вам известна? — не отступает руководитель, ловит, как мне кажется, респондента на слове, но тот не смущается:
— В Нигерии, любезный, три отличных писателя — Шийонка, Чинуа Ачебе и Габриэль О’Хара.
Нет, невозможно с ним беседовать, и хотя руководитель больше не косится хмуро в мою сторону и даже избегает моего взгляда, все равно чувствую — все в нем клокочет, и опять вспоминается ужасное, страшное слово «повлаборантили», а человек, который очень любил литературу, преспокойно продолжает:
— Быть читателем — это само по себе чудо, читатель — это тот, кто может, например, уместиться между влюбленными и в без того тесном спальном мешке и не оказаться лишним, это чудо, и скажу больше — не только не оказаться лишним, но и быть необходимым, потому что так пожелал автор.
— Почему пожелал?..
— Потому что надо было.
И говорит:
13
— Есть что-то общее, думается, между вином и книгой: и то и другое дает ощущение так называемой свободы личности. Но в одном случае свобода — разнузданная, неприглядная, унизительная, порождаемая безответственностью, другая же — возвышенная и возвышающая, всемогущая, понимаете? О, с каким удовольствием заточил бы я в свои карцеры-люксы пьяниц, а уж вслед за ними отправил бы туда крупных дельцов, не мелких хапуг, а крупных махинаторов, и знаете почему? Не представляете, как я сочувствую им! Не считайте их счастливыми, а главное, дорогие, не завидуйте им — как бы они ни задавались, как бы ни заносились, все равно каждый день их омрачен, отравлен, потому что есть миг перед сном, мимолетный миг, когда все мы видим себя в истинном свете, без прикрас… Не завидуйте и тому, что в преизбытке у них всякие яства, — потому что, основательно набив утробу, они смутно жаждут чего-то еще, и невдомек им, что это что-то — лук да хлеб! Мы, читатели, не завидуем их богатству, потому что Дон Кихот более реален, чем все перстни и все шкафы на свете. Между прочим, к слову сказать, физикам никогда не создать «перпетуум-мобиле», а литература уже создала вечное — это «Дон Кихот»!.. Так вот, поместил бы я всех этих дельцов в карцеры-люксы и заставил начать с алфавита, они, конечно, грамотны, но вся суть в методе последовательности, — и держал бы их в заточении, пока при чтении «Рассказа косуленка»[26] им не шашлык бы вспоминался, а кое-что куда более нужное и значительное.