— Да, но о чем?
— О том, что прочитал. Или о том, что вспомнится…
Ух, чтоб моему руководителю… И все же продолжаю:
— А если изволите быть не в духе?
— Хе-е, как раз тогда и надо думать, когда ты не в духе.
— Почему?
— Чтобы прийти в хорошее настроение.
Нет, ненормальный, он идиот какой-то… Да еще пялится и удивляется: «Господи, до чего вы похожи на Аурелиано-толстого… Ничего, если буду называть вас Аурелиано?»
Что он себе позволяет!
— Будьте добры, соблюдайте этикет, — высокомерно бросаю я. — Меня зовут Тамаз.
Он слегка разводит ладони и всем видом выражает покорность.
— Хорошо, Тамаз, хорошо, дорогой.
Я отвожу взгляд.
— У человека одно удивительное свойство, — задумчиво начинает он без всякого предисловия, и вижу, весь меняется — глаза не искрятся больше лукаво, передо мной другой человек, глубоко опечаленный, ушедший в свои мысли.
Задумавшись, он смотрит мимо меня и рассказывает что-то невероятное — о чем бы вы думали? — о жабе! Оказывается, жаба видит насекомое только в тот момент, когда оно движется — пронесется перед ней, жаба кинется на него, а если не мелькает поблизости насекомое, глаза ей застилает серая пелена, и это потому, оказывается, что мозг ее устроен крайне примитивно, — если б она замечала вокруг себя все, воспринимала все цвета, не вынесла б напряжения и умерла, не выдержал бы ее мозг.
— Человек же… — продолжает он. — Мозг же человека… Совсем иной у него мозг, человек именно тогда тупеет, когда не мыслит, когда ничего не видит, не воспринимает, не мечтает… Так что стоять в очереди вовсе не значит терять время — стой себе и размышляй, кто мешает думать… Хочешь не хочешь, всегда что-нибудь слышишь и видишь… Не верите? Закройте глаза, вот так… Ну, как? Видите?
— Нет.
— И не слышите?
— Нет.
— Напрягите слух.
Где-то капало, доносился далекий шум проехавшей машины.
— Ну, слышите?
— Да.
— И даже если закроете уши, все равно что-нибудь представится, так уж устроен человек. Попробуйте…
Заинтересовался я, знаете, зажмурил глаза, зажал уши. Сначала ничего не было, только мельтешили в черноте пестрые точечки, и назло респонденту я старался ничего не представлять себе, но вдруг передо мной отчетливо возник фотоаппарат на раскоряченной треноге, а когда открыл глаза, вздрогнул от неожиданности: невообразимо маленький, тщедушный юнец лет восемнадцати — двадцати — волосы зачесаны набок, невзрачный, проворный — яростно тер щеткой испачканный рукав, я недоумевал — откуда он вдруг появился? — и респондент сказал: «Ассистент мой, Клим».
Как же я не сообразил — узенькая дверца была распахнута, я сидел, зажмурив глаза и зажав уши, и не мог, понятно, ничего заметить.
— Очень приятно, — бодро представился Клим, протягивая свою маленькую руку. Я подал свою, он пожал ее, глянул на мои пальцы: «Подтекает авторучка? Покажите». Я показал. Он сосредоточенно повертел ее, сдвинув брови, проворно достал из ящика пузырек, откупорил, смазал ручку желтоватой жидкостью, подул, покрутил и вернул:
— Извольте, все в порядке.
А респондент заметил, довольный:
— Горит, так и горит у него все в руках. — И снова обратился ко мне: — Увидели что-нибудь?
— Когда?
— Закрыв глаза.
— Да, фотоаппарат.
— Вот видите, даже фотоаппарат запомнился… — и взгляд его снова стал задумчивым, — А сколько романов, куда более интересных, чем любой аппарат на свете, ну, например, может, читали… О, их столько. О каком его спросить, Клим?
— «Мадам Бовари», — благоговейно произносит Клим.
— Да, хотя бы… читали «Мадам Бовари»?
— Э-э-э… Нет, — выдавливаю я из себя, он же, глядя в упор, спрашивает:
— Поверите в мою искренность, если выражу вам свое восхищение?
— Нет.
— Ну, тогда — мы лучше промолчим.
И даже Клим, этот молокосос, глядит на меня осуждающе, и хотя я редко краснею, чувствую, заливаюсь краской.
— Обязательно прочту.
— О-о, — произносит человек, кладя мне руку на плечо, и сразу меняется, смотрит ласково с улыбкой, — угодил я ему, одним словом.
7
И поскольку ему нужно было срочно отпечатать снимки каких-то энергетиков, выпускников десятилетней давности, мы прошли за узенькую дверь и там, в красном полумраке, продолжали беседу, а он проявлял при этом снимки. Отвечал коротко, ясно, спокойно, я воспользовался моментом и задал ему самый сложный вопрос, на который обычно никто не может ответить сразу: «Довольны ли вы жизнью?», но он тут же сказал: «Смотря с каким автором встречусь в тот день…» Мы разговаривали, а на белой бумаге, опущенной в раствор, прорисовывались чьи-то брови, губы, глаза, волосы. «Рождаются, — пошутил респондент. — Иногда такой интересный попадается тип, простите, но… вроде вас, ах, как вы похожи на Аурелиано до того, как он растолстел, ну до чего похожи, Тамаз мой… Этот вот, — он тронул пинцетом одного из «новорожденных», — выглядит безобидным человеком, но, представьте себе, попадаются и злые и негодяи, и самодовольных — не счесть, есть, понятно, и добрые, сердечные… Выступаю ли на собраниях? Нет, во-первых, нас, фотографов, редко собирают на собрания, а если б даже каждый день проводили собрания, все равно не выступал бы — не могу одни и те же слова говорить людям разных знаний, разного нрава, как можно одинаково говорить с двумя людьми, из которых один не читал, скажем… Клим, кого-нибудь из больших писателей… Да, не читал, скажем, Стендаля, а второй чуть не назубок его знает, — разве можно к этим двум обратиться одинаково? Клим, давай отпечатаем теперь вот этот негатив… Что же до следующего вашего вопроса — какая наука меня влечет, — затрудняюсь ответить, в науках слабо разбираюсь. Можно сказать сперва, какую не люблю? Ну, хотя бы математику. Бог ты мой, чье это лицо, Клим, просто невероятно — что за самодовольство! — И вглядываясь в мокрый снимок: — Ну чего он может стоить! Хотел бы знать, кто он, каков на работе, в семье… Клим, отпечатай его еще разок — повесим в ателье, на самом видном месте, — глядя на него, каждый поймет, как отвратительно самодовольство… Да, я говорил о математике… Известно, математика считается точной наукой, но далеко не всегда она такова. Приведу грубый пример: есть у меня знакомый — с детства его знаю, с малых лет он жил в довольстве, баловали его, нежили, вырос, бедняга, но и тогда родители не лишили его привычных благ, а он, несчастный, все равно вечно был недоволен, чем-то неудовлетворен, по сей день у него лицо голодного человека именно потому, что он всегда сыт, а если ты всегда сыт, разве познаешь чувство насыщения, и знаете, что он надумал, что подсказал ему его праздный ум? Решил представляться довольным, придал лицу самодовольное выражение, совсем как вот у этого на снимке…»
Клим внимательно слушает его и вдруг огорченно восклицает:
— Черт, передержал, темный совсем!
Оказывается, вовремя не вынул из раствора снимок, и лицо на нем выглядит обугленным, а человек, который очень любил литературу, замечает: «Не беда, Клим, бумаги у нас сколько хочешь!» — «Бумага-то есть, а передерживать все-таки не следовало…» — сетует Клим, респондент же, распознав в почерневшем снимке самодовольного типа, пренебрежительно бросает: «Подумаешь, беда, будто в академики его выбирали, а ты очернил! — и продолжает: — Так вот, о математике. Стоит, предположим, на улице этот набалованный субъект, самодовольный, а рядом с ним… Клим, назови большого писателя, одного из великих… О-о, лучшего и не назвал бы! Так вот, стоят рядом великий испанец, гордый, оборванный, голодный калека, и наш пресыщенный самодовольный болван, знакомец мой, это ничтожество, которое я вам только что описал, ничего, что они жили в разное время, и в ту эпоху встречались подобные типы. Стоят они, допустим, рядом — мысленно вполне можно прогуляться в глубь веков, — а мимо них проходит математик тех дней, посредственный или гениальный, неважно, и если спросят его — сколько человек на улице, а он ответит: «два…», то будет ли это верно, спрашиваю я вас?! Тот и этот составят «два»?! Один плюс один, да?! Нет, нет, иногда математика не бывает точной наукой, а вот в литературе, мой друг, подобная неточность исключена, хотя она и самая «беззаконная» наука. И слово «беззаконная» в данном случае означает совсем не то, что обычно. Никто не может сказать, что некогда по Испании разъезжали два всадника, нет, один — высокий, тощий — носился, не ведая покоя, а второй — низкий, толстый — тащился за ним… Вынимай, Клим, вынимай, опять очернил? Что с тобой…» — и усмехнулся.