Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

К тому времени мы достигли оживленной части города, где машины неслись наперегонки с трамваями. Пообок простирался открытый рынок; отчетливо можно было различить груды овощей и зелени, одежды торговок и плотно сбитую человеческую массу. Мы знай себе шли, хотя любой мог подойти к нам и поинтересоваться:

— Чем торгуете? — а наклонясь к коробке из-под сахара, без труда сумел бы прочесть: «Я родила ночью и сразу же задушила его…»

— Ты не иначе как спятила! — говорю я Марии и продолжаю еще ожесточеннее: — Зачем ты это сделала?

Она молчит, лишь смотрит, смотрит прямо перед собой, и в ответ на мой вопрос из ее дивных голубых глаз катятся жемчужины, одна за другой, все чаще… Я знаю — это плачет ее сердце, сейчас она кается в содеянном, однако вздумай полицейский на ближайшем углу спросить ее: «Кого вздернуть на виселице вместе с тобой?» — она укажет на меня.

Я поспешно увлекаю ее в сторону.

— Не плачь, голубка моя, — говорю ей, — мы с тобой тут не виноваты. Правда, грудь твоя полнилась бы молоком, а я мог бы и голодать, как прежде…

Тут молчание Марии прерывается; сквозь пелену слез доносятся ее слова:

— У меня с перепугу даже молоко пропало…

Я качаю головой.

— Господи боже, зачем ты такое содеял? — и подымаю глаза к небу.

Мне не раз доводилось взывать к царю небесному; случалось, он даже снился мне во сне. Помнится, в ту пору я тоже жил впроголодь, и он явился мне в облике ярко-красного арбуза. Я не признал его — думал, арбуз как арбуз, пока он не сообразил обрамить свой лик бородою. Тут-то мне стало ясно, что передо мною — всемогущий, и я пожаловался, что у меня нет возлюбленной.

— Нет, так будет, — заверил он меня. — Но, прежде чем за девицами бегать, надобно сперва насытиться, как следует, отъесться…

Мне до стыда неловко, что в голову лезут разные глупости, ничтожные мелочи, легкомысленные сны. Лишь теперь, когда мы затесались в толпу и идем среди базарного люда, словно в коробке у нас золото и на него можно купить, что душа пожелает, — лишь теперь осенило меня: что же мы делаем?

Меня охватывает необычная смелость:

— Мы несем безвинного младенца, которого сами же убили. Да, да, мы и есть убийцы.

Множество людей смотрят на нас, смотрит и полицейский, но никто не проронил и слова; ведь им не дано прозреть сквозь черный картон. Вот если бы из коробки сочилась кровь, оставляя следы… или вздумай оставить мы коробку на уличном перекрестке и кто-нибудь вскрыл бы ее, тогда всю округу сотрясли бы крики: «Ах, какое чудовищное преступление!..» А так, незаметное для посторонних глаз, когда несешь его, прижав к сердцу, оно — вовсе и не преступление.

— Мария, — шепчу я, — может, подбросить вон той толстой торговке под прилавок? Или оставить на перекрестке, у аптеки, там сейчас ни души.

Но Мария бредет дальше. И я знаю, что нам надобно пройти еще четыре квартала, и мы очутимся на берегу реки. На воде качаются баржи и баркасы, а рыболовов мы постараемся обойти стороной.

— Пройдем еще четыре квартала, — решительно говорю я Марии.

Из четырех улиц, которые нам предстоит миновать, две улочки тесные, погруженные в мрачную тень, напоминают душный, спертый подвал… а две другие — светлые и сверкающие, как острие меча. Мы идем, выбираясь из подвалов и попадая на острие меча, и, право слово, он режет мне ноги, этот роковой путь. Мария же, завидев реку, пошатнулась, теряя силы.

Теперь остается лишь взобраться на насыпь, перешагнуть через убегающие вдаль рельсы, и мы по спуску сразу попадаем вниз, к кромке воды.

— Давай присядем, — громко говорю я, словно и у воздуха есть уши, — полюбуемся видом.

И я принимаюсь показывать рукою и объяснять: вон там — с надписью кириллицей — сербская баржа, вот это — ящики для хранения рыбы, а вон та баржа немецкая.

— Рыболовы расположились далеко по берегу, им не видно, что здесь делается, — говорю я и, наклонясь, сталкиваю коробку в воду.

Мария рыдает все сильнее и безутешнее, руки ее высвободились из моих, и она рвет на себе волосы. Она не кричит, лишь глухо рыдает и рвет на себе волосы.

— Винишь меня? — И я весь багровею.

— Нет, — рыдает она.

— Садись, говорят тебе, — я заставляю ее опуститься на берег, — и смотри: как увидишь, что вынырнет…

И в этот момент какой-то предмет показывается из воды.

— А теперь встань немедленно! — кричу я Марии. Она подчиняется, а я скорбно затягиваю:

— Circum dederunt me gemitus mortis… dominus vobiscum… pater noster…[1]

Плывет по воде крохотный гробик, волны вздымают и увлекают его вглубь — что ж, свершим обряд погребения!

Я снимаю с шеи у Марии медный крестик, высоко поднимаю его.

— Во имя отца, сына и святого духа, аминь…

Я подношу руку к глазам и окропляю крест слезами. Зачерпнув пригоршней воду, я швыряю ее в простирающуюся перед нами могилу.

— Ты тоже кинь горсть земли на гроб…

И Мария, несчастная моя, запускает руку в воду, но вода струйками проскальзывает у нее меж пальцев, и она, ослабев, едва не падает в реку.

Я подхватываю ее, а потом мы долго стоим и все смотрим на быстрое течение.

— А ты даже и не взглянул на него, — горестно ахает Мария.

— Не казни меня, ведь ты же видишь, слезам моим нет конца. Разве я этого хотел? Неужто ты думаешь, я так мало любил тебя, чтобы желать зла нашему крошке?

Мы горестно переглядываемся.

— Полуденный звон. Слышишь? По нашему младенцу звонит колокол…

При этих словах Мария улыбается, гладит меня по голове, но затем пальцы ее соскальзывают вниз и стискивают мне горло.

— Ну, что ты! — бормочу я и отступаю назад.

Мария какая-то странная, будто вся из стекла. Я хочу стереть с лица ее это необычное выражение, однако пальцы мои застревают в морщинах, и я бессилен выправить скривленный рот Марии.

— Ах, да чего уж там! — говорю я, оставив свои попытки. — Тут теперь ничего не поправишь.

1929

Перевод Т. Воронкиной.

ЖАР

По снегу брели люди, все еще носившие платья из разноцветных шелков.

«Красильня» — извещала полузанесенная снегом вывеска, и тут, в тесном цехе, извергая клубы пара, содрогались красильные котлы.

Приближалась полночь, в ледяных облаках мерзла луна… Накануне праздников работы красильщикам было много.

От суровых, отбрасывающих тени подмастерьев бестелесные девочки подлетали к сгорбленным гладильщицам, плиссировать платья.

Но когда у них было время, они, топоча ногами, спешили к ревнивому мальчику-ученику с мучнистого цвета лицом, который настороженно караулил у кочегарки.

Они обступали его и, болтая, опасливо поглядывали в сторону кочегарки… Оттуда выскакивал грязный кочегар на кривых, коленками внутрь, ногах, изрыгая ругательства сквозь щербатые зубы, шепелявя бросал мальчику-ученику: «Хлюпик этакий», — и тотчас исчезал.

Вот любовь мальчика, мечтательная Анна пошла за водой. Наружу, в темноту. И едва она прошла мимо кочегарки, как послышалось трепетное шуршание угля на железной лопате, полыхнуло рыжее зарево, кочегар опять «показывал себя». Одну за другой откидывал он вздутые дверцы топки, пусть языки жаркого пламени окрасят в красный его до пояса обнаженное тело. Затем исподлобья бросал взгляд на манометры и многозначительно хмыкал.

Когда он видел, что на него смотрят, он издавал пронзительный звук паровым краном или гудел, как завод.

И на глаза мальчика набегали слезы, когда он краешком глаза видел, что Анна стоит, прислонясь к косяку… Кочегар хлопает дверцами топки… Уголь шуршит… Пламя окрашивает в кроваво-красный голую грудь кочегара… Анна глядит не отрываясь.

Внезапно мальчик срывает с себя рубашку, подскакивает к котлам, распахивает дверцу, но кочегар не дает выхватить у него из рук лопату.

Мальчик-ученик тоже хочет стать перед Анной кроваво-красным, пламенеющим, выше ростом и полуголым.

вернуться

1

Надгробное рыдание творяще… господь с вами… отче наш… (лат.)

8
{"b":"814603","o":1}