А сколько Ферике приходилось тренироваться, ноги вытирать!
— Раз, два, — говорила ему мать. — А ну покажи, как ты умеешь!
И Ферике должен был стоять на лестничной клетке и показывать жильцам: «Раз, два, вот как нужно вытирать ноги». Конечно, говорить ничего им нельзя было, только пример подавать: шаркнуть ногой вперед, шаркнуть назад, затем потереть ботинки — с наружной стороны, с внутренней.
Но и летом приходилось внимательно следить, если не за грязью, так за пылью.
В тот момент, когда Ферике закрыл дверь и успел дважды, как полагается, повернуть ключ, постучал господин Середи:
— Открой дверь!
Заплатит жилец или сочтет, что дверь не была еще закрыта, и сразу поднимется наверх?
Господин Середи деньги заплатил, настроение у него было не таким плохим, как обычно, и стал подниматься по лестнице в свою квартиру на четвертый этаж. Только на повороте Ферике заметил, что ботинки у жильца словно сажей покрыты. Сплошная пыль.
Ферике сперва покашлял, потом начал демонстративно очищать свои ботинки о тряпку; но грузный человек, пыхтя, поднимался вверх, потом сказал: «уф!» — и исчез. И всюду, где он прошел, остались следы пыльных ног.
Ребенок с грустью закрыл дверь и принялся вытирать ступеньки. Кто-то заглянул через дверное стекло и с глубоким сожалением, сложив руки, посмотрел на него. Не позвонил, ничего не сказал. Запахнулся в свой плащ и пошел дальше.
Послышался звук трубы. Вдалеке сверкнули искры от подков стремительно мчавшихся коней. Там, на севере, возникли большие красные огни. Неожиданно где-то вспыхнул пожар. И огонь, будто бешеная кошка, заглянул в небо с крыши одного из домов. Глаза его разгорались все больше.
1940
Перевод Е. Тумаркиной.
ГОРЬКИЙ СВЕТ
Был глухой вечер, бушевала непогода. За каждый шаг вперед приходилось сражаться с ветром, не щадящим своих сил. А я еще в полдень сказал себе, что неплохо бы умереть: тогда окончится это адское противоборство, именуемое жизнью. Не надо будет все время держаться по струнке, а если уж лег, то не придется напрягать мускулы, чтобы подняться снова: не надо будет следить за своей речью, дышать носом и смотреть глазами в то время, как сердце то замедляет, то ускоряет свои толчки. Лег и лежи в торжественном одиночестве.
И не пришлось бы мне сейчас, потирая колючий подбородок, на каждом шагу силой пробиваться вперед под ураганными порывами ветра, ломающего тонкие стволы дерев. А ведь меж тем брел я к дому, и на ужин ждала меня фаршированная паприка — такого яркого, красного цвета — и ждало красное вино; в кухонной плите наверняка полыхал огонь, а мне это куда больше по душе, чем жарко натопленные комнатные печи: из раскаленной духовки вырывается пар, по краям плиты выстроились кастрюли, и свет кухонной лампы хоть и скромнее, зато уютнее. Я мысленно представил себе жену: она, разрумянившись, помешивает еду — готовит вкусный ужин; вот она зачерпывает ложкой, пробует, и если остается довольна своей стряпней, то берет в руки небольшую флейту, украшенную серебряным полумесяцем, и извлекает из нее резкий звук, после чего радостно стискивает руки. Я однажды подсмотрел за ней в замочную скважину и знаю, отчего она так горда собой, если у нее удачно получается суп с тмином, мясное филе или тушеная говядина. Жена радуется тому, что сбывается пророчество моей матери, предрекавшей мне на завтрак рулады флейты, на обед — сонаты Моцарта и соловьиные трели — взамен вечерней трапезы.
Непроглядно глухой вечер, бушует непогода, а дома меня ждет жаркий очаг и добрая, заботливая жена. Отчего же эта приятная мысль вытесняется другими?.. Раздражает отросшая на подбородке колючая щетина, мучает ощущение, что я насквозь продрог, что более не верю в свое будущее, что теперь уж и сам не пойму, как занесло меня на эту грешную землю. Я непрестанно вижу себя с сомкнутыми веками и скрещенными на груди руками покоящимся на тихом кладбище; лежишь себе, обращаясь во прах, не различая более ни темноты, ни света. Иной раз мне чудится, будто под толщей земли мимо меня торопливо проскальзывают невесомые тени; очевидно, отдых и покой длятся лишь первое время после кончины, а впоследствии, когда плоть утрачивает над нами свою колдовскую власть, усопшие становятся бесплотными духами, приходят в движение — легкое, словно колыхание воздуха, — давая увлечь себя то слабому дуновению ветерка, то бурному, грозовому порыву; так пляшет на гребне волн порождаемый нашей фантазией горький свет.
— Но разве повинна добрая моя Анна в этом мрачном настроении? Может, хотя бы сбрить бороду — вдруг да полегчает на душе?
Я миную дом, в котором живу; вперед, подстегиваю себя, вперед, покуда не наткнусь на какого-нибудь брадобрея.
И я набрел на нужное мне заведение, где чуть теплился свет.
Где-то в глубине домишка горела крохотная лампочка, не большей мощности, чем у карманного фонарика. А позади, сливаясь с густой тенью, была едва различима фигура парикмахера с встопорщенными волосами; он дремал, громко всхрапывая, словно во сне ему докучали мухи. Он не поздоровался со мною, не предложил мне сесть, лишь бритвой сделал знак, чтобы я уселся в кресло поближе к лампочке; вынес полотенце и светлый шейный платок, вялым, сонным движением ткнул помазок в мыло и принялся намыливать мою физиономию. При этом мне почему-то казалось, будто он курит трубку.
Я прикрыл веки, и перед глазами задрожали красноватые вспышки. Затем и эти огоньки погасли, и мне почудилось, будто я сплю, точно японский император, которого бреют во сне.
Мне и в голову не приходило, что парикмахер спросонья может во время работы перерезать мне горло. У меня скорее было такое ощущение, что эта полудрема-полуявь продлится долго-долго, и, пробудившись наутро, я обнаружу парикмахера прикорнувшим у меня на плече; если же первым пробудится он, то застанет в парикмахерском кресле клиента, спящего с намыленной физиономией.
Я успел почувствовать, как мыльная пена покрывает щеки до самых висков, но погрузиться в сонное оцепенение было настолько приятно, что я уснул.
Во сне я увидел Рудольфа Некасима; облаченный в серое пальто, он возвращался с кладбища и оживленно, весело толковал что-то красноносому господину в зеленой шляпе. Господин этот какое-то время спокойно шел подле Некасима, а затем повернулся вполоборота и стал оглядываться назад, словно кролик, заподозривший неладное.
Некасим какое-то время терпел, а потом прикрикнул на красноносого: нечего, мол, без конца оборачиваться.
— Это у меня привычка такая, — пояснил красноносый.
— Так я сроду не смогу досказать свой рассказ, — возразил ему Некасим.
— Тогда давайте остановимся, — предложил господин в зеленой шляпе.
— Я тороплюсь к священнику, — сказал Некасим, но, видя, что спутник его не перестает оборачиваться, остановился и, строго глядя на красноносого господина, поведал ему следующее:
— Во-первых, умерла Эльза — седьмого ноября прошлого года. Во-вторых, умер Михалка — шестнадцатого декабря прошлого года. Захоронили детей, к сожалению, порознь. Причина? Отсутствие средств. Но, как вы знаете, мне повезло: я получил наследство. И хочу я своих детей соединить вместе. Подал прошение. Была назначена эксгумация. Теперь не оборачивайтесь, а извольте смотреть на меня… — Некасим продолжал очень строгим, взволнованным тоном: — Ввел меня лукавый во искушение: уж больно захотелось мне увидеть свою Эльзушку. И как вы думаете, что я увидел в гробу? Куст розмарина. Покойницы нет как не бывало, а вместо нее цветущий куст. Правда, когда мы Эльзушку в гроб клали, то в руки ей вложили веточку розмарина… И вот сейчас я иду к священнику, пусть объяснит, как это моя дочка обернулась розмариновым кустом.
Некасим припустился бежать, господин в зеленой шляпе — за ним вдогонку, но пробежал всего несколько шагов, потому что опять принялся оглядываться назад; а Некасим летел как на крыльях, со свистом рассекая воздух.