Майзик безудержно захохотал. Хотя он и прикрыл рот своей большущей лапой, все равно было слышно его «ха-ха-ха». Жена и сын его отпрянули от глазка, а тот, в плаще, громко сказал:
— Какая-то скотина ржет тут за воротами… прошу вас, Адель, пройдемте дальше, если хотим пофилософствовать.
Майзик с женой и сыном прошли на кухню. Там старик со спокойной совестью снова захохотал. Так вот они какие, все прочие люди? Лунная улица! Лунная улица! Он что, идиот? Из-за этих слов ведет себя так, словно бог один знает, кто он и что он такое.
— Лунная улица! Лунная улица!
Чего только не говорят на улице об этом молодом человеке! Мысль о нем давно уж сверлит мозг, не дает никому покоя: кем бы он мог быть, что поделывает, чем занимается: нате вам, Лунной улицей. Уж конечно, он говорит о чем-то подобном, когда прогуливается взад-вперед по улице Багой с другим таким же в плаще! Прогуляется раз, другой и, глядишь, взаправду на луну улетит.
Обед.
— Ну, дай маленько супу «Лунная улица».
— Дам, сейчас, — отвечает Агата.
— А ты когда пойдешь на Лунную улицу? — спрашивает у сына отец.
— Ужо как-нибудь схожу, — отвечает Винце.
— Подумать только — говорить такое, — добавляет Майзик.
Они едят.
— Ну как, — спрашивает Агата, — можно есть? Я не положила в суп сельдерея. Обойдется?
— Как на Лунной улице, — тычет пальцем Майзик в сторону окна.
Вечер. Над улицей Багой сияет луна. Словно бальзам на рану, льется ее дивный свет на дома. Она как волшебное золотое зеркало, чтобы могли смотреться в него безумцы, те, что в плащах. Словно две лилейные руки благоговейно вытянулись в вышину, поддерживая ее. Смотрит луна на спящую семью Майзика: три сопящих мясных кляксы в кровати. Они задаром слушали музыку… Яиц набралось всего четырнадцать штук… С хохлаткой что-то неладно, не любит ее больше петух… Надо бы Агате поговорить с петухом Янчи, чтобы он вновь полюбил хохлатку, ведь это семь филлеров в день… Но петух лишь закукарекает на Агату и клюнет ее в грудь… Господин Майзик тайком даст три пенгё одной маленькой женщине, которая ласково скажет ему: «Папашка…» Сын стукнет кулаком по столу и грохнет как из пушки: «Сегодня воскресенье!» На нем, как у всех, короткие брюки, палка в руке, рюкзак за плечами, он уйдёт в густой лес… Если б они хоть видели это во сне, но они не видят никаких снов. К чему? Человек укладывается в постель для того, чтобы спокойно поспать.
1933
Перевод В. Смирнова.
ИЮЛЬСКОЕ ВОСПОМИНАНИЕ
Я восседал на табуретке в скудной тени яблони и был маленьким банкиром. На кончике носа у меня сидели нескладные бумажные очки, и я раз за разом подкладывал под бумагу монеты в один и два филлера, а затем карандашом прорисовывал на ней изображение монеты. С серьезной рожицей изготовлял я эти игрушечные деньги, а маленькая Илу с блестящими васильковыми глазами вырезала их сверкающими ножницами. А перед нами стояла Мальвинка с куклой Мицу на руках, и Акошка со своим коричневым медвежонком Янчи и еще рядышком сосал палец несмышленыш Пишти; Мальвинка просила много: десять, двадцать денежек, потому что — и она складывала свои крохотные ручки — «моя доченька Мицу смертельно больна, и ей к врачу надо». Акошка же собирался отправиться в заснеженные горы Марамароша, чтобы выпустить там медвежонка Янчи, потому что «очень уж он ревет по своей матушке».
Я морщил нос, пытался изобразить морщины на своем совершенно гладком лбу, хмыкал, гмыкал и, почесывая в затылке, начинал заигрывать с хорошенькой Мальвинкой. — Барышня, — говорил я, — на что вам такая куча денег? И потом, — тут я потирал руки, — под какой залог?
Но тут Пишти вынимал палец изо рта, говорил: — Яблоко! — и с горестным видом показывал на дерево.
— Вы не получите денег, отойдите в сторону, — злился я на него, и вот уж он напуган и у него глаза на мокром месте. Когда ему говорили, что с ним еще нельзя играть, он еще маленький, Пишти начинал реветь пуще прежнего. Я давал ему пять бумажных крейцеров, и он, всхлипывая, унимался.
Но, прежде чем возобновить свою банкирскую деятельность, я озирался. Надо сказать, нас окружал большой прекрасный сад. Оградой ему служили озаренные солнцем яблони, а в нем вперемешку, как попало, росли розовые кусты, смородина, дикий и опийный мак, гвоздики. И так сверкал этот сад своим разноцветьем, как сверкает издали витрина ювелира, сплошь набитая драгоценными каменьями, и, как дыхание этих каменьев, порхали над ним бабочки. А в самом конце сада стояло много-много стогов, похожих на казачьи шапки, а за ними расстилалось пшеничное поле, которое, если дул ветер, колыхалось, как овечье стадо. Пыхтела молотилка. И все это, вместе с прокоптелым дядюшкой Игнацем, курившим трубку, замыкало в свой круг синее небо с плывущими облаками.
Но вот однажды мы видим, как один из стогов зарделся и вспыхнул; затем, словно кусок красного шелка, пламя перекинулось на другой стог, и он тоже сверху донизу оделся в пурпур. К облакам взлетели тяжелые клубы дыма, и дядюшка Игнац забегал между стогами с бидоном воды и закричал, и зазвонил колокол, и заметались люди… Но тут уж мы отступили назад, глядя во все глаза из прекрасного сада, и у нас за спиной раздался голос матери… Мы пятились задом, как раки, разинув рты. Потому что огонь змеей обвился вокруг одной из яблонь и зашипел в ее листве. Зеленые листья стали багряными, ветви окутались дымом, а яблоки начали бурчать в огне, лопаться и испекаться, а потом миллионы искр обрушились на пышные кусты смородины. Солнце сверкало среди огня и цветов. Поднялся ветер, по всему саду заходили волны раскаленного воздуха, они приносили с собой огонь, и вот уже в пламени засверкали розы. Под ними в пепел превращалась трава, а из дыма то тут, то там вылетали бабочки, пытаясь спастись в вышине, но за ними протягивалась лиловая рука пламени, и они падали меж ее пальцами. Множество закоптелых крыльев кружилось на ветру; и множество кузнечиков в страхе скакало перед катившимся по траве валом огня, но воистину прекрасна была ограда, садовая ограда из горящих яблонь, с которой осыпались превосходные печеные яблоки и, подрумяненные, смотрели на нас из гари и пепла.
Мать, вытирая слезы, стояла рядом со мной, но я уже не мог оторвать глаз от моей верной подружки Илу. Хотя у меня и теснило сердце и мне тоже хотелось реветь, ведь погибал сад, высокая трава и густая тень, которую давала листва; хотя и сгорали бабочки, за которыми я носился со смехом; хотя и лежали мертвыми ящерицы под камешками и умирали улитки и кузнечики, над которыми я так смеялся, потому что они без конца переговаривались тонкими и глупыми голосами… да, да, все это было печально, но у меня уже текли слюнки; и когда сник огонь и все остыло… тогда мы с Илу крадучись подобрались к обгоревшим яблоням и стали выковыривать палочкой яблоки из золы. Это были настоящие печеные яблоки, ими нас потчевал гигантский пожар. Мы нагребли большую кучу яблок, а потом пошли в сад Илу; мы уплетали эти яблоки; они были очень вкусные; мы задерживали дыхание, наслаждаясь, и время от времени выпучивали глаза, когда кусок попадал не в то горло. Потом пришли трусишка Пишти, Андриш, Мальвинка, Агнеш и много мальчишек. И я с раздутым животом снова нацепил на нос очки и выдавал за деньги испеченные в золе яблоки. Тут пришла знахарка тетя Мари и, увидев, что мы едим, сказала: — Кровь ваша станет огненной, все вы будете героями, мальчики, а вы, девочки, — королевами.
Все мы станем героями? А девчонки королевами?
Я стал рассказчиком таких вот июльских сказок; Илу же прелестной барышней, с которой я изведал первые поцелуи в деревне, все прочие, став взрослыми, рассеялись, как пепел, в который превратились цветы, смородиновые и розовые кусты; но подобно тому как прекрасный сад сверкал угольным жаром весь вечер, так и воспоминание об их лицах, об их простых именах будет сиять мне на закате моей жизни.