Угадай, Зайка, что я с ним сделал? А вот что. Подхожу я к нему и говорю: слышал я, вы очень сильный, — он сразу грудь колесом и смотрит, что бы тут передвинуть? — так будьте любезны, спуститесь в кассу на первый этаж и спросите там, числится ли на счету сахарных заводов задолженность 43519 пенгё 76 филлеров и что там с ней?.. Сказал ему это, как всегда, мимоходом, а сам у себя уже веду переговоры с Веной.
Вижу, силач стоит столбом, но потом все же помчался. Через пару минут возвращается. «Простите, господин управляющий, какую сумму вы изволили назвать?» — Оставьте, — отмахнулся я, — все уже давно сделано. Лучше принесите-ка из архива уведомление Комиссионного бюро от седьмого декабря… — только он идти собрался, шевелит губами, повторяет про себя поручение, я снова его окликаю: и еще, пожалуйста, захватите контракт с Лесным управлением и две последние наши с ними сделки, — а сам продолжаю разговор с Валютным банком…
Силач уходит. С тремя названиями в голове, с тремя небольшими цифрами, когда ему и одной-то не запомнить… Возвращается он взопревший: «э… э… э…» — А я лишь смотрю себе, как он заикается и багровеет, дрожит, что завтра же вылетит отсюда из-за жалких трех цифр, он, который играючи управляется с двумя центнерами. — Ладно, — киваю я и поручаю ему одно валютное дело. Совсем малюсенькое.
Он приходит обратно. Отдела не нашел. Нужного человека тоже. И вообще сегодня не приемный день. Тогда я поручаю силачу сложить несколько статей бюджета… он приносит… все не так, а я, заметив, что он обратился к кому-то за помощью, тотчас вхожу и спрашиваю: — Ну как, сосчитали? Нет еще?.. А у силача в руке носовой платок, он весь день в запарке, глаза безумные… и дрожит, как студень… а вечером приходит ко мне… и уже не выставляет напоказ свою медаль, пиджак застегнут на все пуговицы и плечами не играет. Ссутулился весь и говорит: «Прошу покорно, не судите строго… первый день». — Я чуть не расхохотался. Ладно, говорю, вот видите, пяток цифр бывает трудней осилить, чем два центнера. Ну, ничего, успокойтесь и идите домой.
Говоря это, господин Герег от души улыбается, покачивается на стуле. — Скажи, что он на моем месте стал бы делать? Как столько чисел бы запомнил?.. — В ответ из дома звенит веселый смех Зайки. Он слышит, что забавы ради она дает слушать разговор и горничной, трубка так и заливается смехом.
Вот так. Теперь все. Это последнее, что он делает вечером в конторе. Звонит Зайке и изо дня в день смешит ее, рассказывая, как и нынче господин Герег оказался на высоте…
Маленький человек поднимает воротник от ветра. Опускает крышку бюро. Он покидает одну империю и направляется в другую — к себе домой.
1935
Перевод А. Смирнова.
ФАЛЬШИВЫЕ ДЕНЬГИ
Обучение скворцов было обязанностью детей. Тощие пичуги сидели в проволочной клетке, а возле стояли трое мальчуганов. Дети хором повторяли: «Доброе утро, ваше высокоблагородие!» Они зевали, ссорились и снова тянули: «Доброе утро, ваше высокоблагородие!» Птицы, которых надлежало обучить, чистили перышки и разглядывали друг друга; грудки у них опали, им хотелось есть, но мухи исчезли с наступлением дождливой погоды, а другого мяса у Кадаров не водилось. Птички ленились учиться, да и у детей из-за голода в последние дни ослабла дисциплина.
— Мам, дай поесть! — кричали они, заглядывая в кухню.
Мать поворачивалась к ним, хваталась за тощую грудь, а голодные скворцы настораживались. Кадар просил жену следить, чтобы дети ничего не говорили при скворцах кроме того, чему их требовалось научить. Если птицы не смогут говорить, он ничего на них не заработает. Сам он целыми днями бегает, высунув язык, вертится как белка в колесе, вправе он ожидать от жены хоть этой малости…
В последнее время Кадар и на человека-то стал не похож. Сгорбился, ссутулился, словно тяжеленные мешки на себе таскал. Он моргал глазами, а на лице застыло выражение такого голода и бессильного отчаяния, что прохожие иногда и без просьбы совали ему в руку филлеры. День-деньской он слонялся у ратуши, пресмыкаясь перед продавцами голубей; вмешивался, когда господа в охотничьих шляпах выбирали себе чистопородных птиц. Помогал продавцам заключать сделки. Иногда до сумерек ждал, пока наконец представится случай вынуть из обернутой в мешок клетки птиц, которых сам он принес для продажи.
И чего только не измышлял этот Кадар! Покупал красноглазых голубей, спаривал их с простыми голубками и долго, мучительно ожидал, пока вылупятся птенцы. Но если природа и создавала какой-нибудь курьез, тут же подворачивались хитрые, смекалистые торговцы; они разглядывали перья голубя, вытягивали ему ноги, раскрывали клюв и плевали в знак презрения. А Кадару давали десять, двадцать, от силы тридцать филлеров. И на другой день, еще затемно, не пивши, не евши, Кадар снова пускался в путь на своих слабых, тощих ногах, брел по темным дорогам, карабкался в горы, к рассвету добирался до хвойного леса, лазал там по деревьям… с ветки на ветку… иногда ослабевал, и тогда приходилось ждать, пока вернутся к нему силы, охотился на белок, гонялся, как безумный, за ужами — ведь за кожу ужа можно получить целый пенгё! Но уж только мелькал перед глазами Кадара извивающейся лентой… потеха, как он гонялся за ним с палкой в руке по тихому лесу!
Случалось, он настигал ужа и, наступив ему на голову, топтал и убивал. Затем садился, чтоб отдышаться, все кружилось у него перед глазами, он беспокойно озирался… и, когда уши его улавливали шорох качающихся ветвей, похожий на шуршание шелковых юбок, он плакал. Плакал над своей долей, над тем, что надо жить дальше. И, как всякий горемыка, постоянно обращал взоры к небу. К небу, прекрасному зрелищу для волшебников, к небу, где темные облака под ударами ветра сбиваются в кучу, словно буйволы под ударами бича, и каждый упавший на землю лист задевал Кадара за душу. Грязь — черное тесто земли — сменялась пеной от моря ливней; затем, словно холодная змея, приползала с севера зима. Она скользила по городу, от ее взгляда застывала вода, и с неба падали дрожащие снежинки.
Потому-то и приходилось мальчикам прилежно, настойчиво, терпеливо и даже заискивающе обучать птиц: «Доброе утро, ваше высокоблагородие!..» Это была борьба с зимой!
Впрочем, были у детей и другие дела. Они шлепали по грязной дороге и уже с порога принимались ныть и канючить:
— Дядюшка Шмидт, еще хоть четвертушечку…
Дядюшка Шмидт, бакалейщик из квартала бедняков, глядел на них поверх пенсне и недовольно фыркал. Давал же он им хлеб, пять, десять раз давал, но почему именно у него должно быть самое доброе сердце?
— Ешьте своих птиц! — говорил он детишкам Кадара.
Янчи тут же предлагал:
— Дядюшка Шмидт, весной мы принесем вам птичку, которая будет говорить: «С добрым утром» и петь марш Клапки. Мы ее научим!
А Пишта и Дюси только кивали, словно маленькие обезьянки.
Дядюшка Шмидт злился. Он хватал нож и сердито отрезал им хлеб. Сначала протягивал было не завертывая, но старая привычка брала верх, и он заворачивал хлеб. Затем, поплевав на чернильный карандаш, приписывал еще цифру к прежнему долгу.
Но бывали дни, когда Шмидта одновременно одолевали зубная боль и ревматизм. Кряхтя от боли, он ждал появления ребятишек, как инквизитор, и плачущим голосом бранился с женой. Щека его была повязана платком. А маленькие просители топтались у двери лавки… Опустив головы, упрямо, молча они простаивали так часами: а вдруг платок будет развязан, а вдруг тетушка Шмидт снимет его с дядюшкиной головы. Голодные детские глазенки блестели, как звездочки, мерцавшие над землей. Затем кто-нибудь один поворачивался и брел домой, за ним уходил другой, но двое-трое упрямо, настойчиво, выжидали моргая: авось господин Шмидт их все же позовет.
А в это время сам Кадар где-то на мосту торговал сапожным кремом… К каждому прохожему он приближался с трепетом, боясь, не окажется ли тот сыщиком или переодетым в штатское полицейским. Добравшись до дому, он выкладывал из карманов непроданные крем и шнурки, затем ждал, пока дети и жена лягут спать.