Мои руки блаженно раскинуты по спинке скамейки, голова сонно свесилась на грудь. Вставала нежная заря, и беспокойное дыхание освежила роса. Я пил приправленный солнечными лучами аромат сквера, слышал, как, уносимый с травы юным ветерком, прошуршал запах ночи, наблюдал, как меняют цвет и светлеют небеса. Я, как Христос, парил напротив Солнца, румянившего облака; подо мною раскрывались пещеры цветов и распрямлялись травы. Как безмолвно росло и сияло Солнце и как тихо утопали в его свете звезды! Чудо нашей жизни приходило и уходило на цыпочках; и, глядя на небо, я с болью понял: великие чудеса творятся далеко от земли, безмолвно, и свой божественный мир окружают тишиной, как тайной. Так восходило Солнце, а тающие звезды манили еще глубже в безмолвие, дальше от земли.
Мне хотелось выйти из этого сквера осторожно, на цыпочках, потому что улицы еще покрыты стеклом, и на нем скользят, пошатываясь, печальные пьяницы. Но вот скрипнуло первое колесо, око поворачивается на несмазанной оси, как земля из ночи в день, из тишины в шум. Повсюду раскрываются окна, из которых вместе с духом дурных снов и запахами любви вылетает хриплый кашель и первые слова пробуждения после похмелья сна. Вот уже зацокали по улицам безжалостные копыта, разбивая серебро мостовых… Как громко просыпается человек, а на небе родилось Солнце, и никто не услышал…
Я поднимаю портфель; будто звонок будильника, зазвякали в нем стекляшки глаз. И тотчас засветилось навстречу мне множество глаз моих клиенток, которым я подарю сегодня новое сияние… Я иду к ним, а рядом в утренней дымке ползет трамвай с единственным красным глазом, и лениво глядят мне вслед большие лошадиные глаза…
1930
Перевод Т. Гармаш.
ОДИН ФИЛЛЕР
К шести часам я выбрался из сушильни кирпичного завода. Облизал пересохшие губы, пятерней расчесал космы, вытряхнув из них кирпичную пыль… и направился из своей даровой ночлежки к заводским воротам на Венский тракт. У весовой торчал наружу водопроводный кран; раздевшись до пояса, я согнулся под краном и невольно рассмеялся, когда холодящие струйки воды потекли в брюки.
Освежившись, я присел на краю придорожной канавы, вблизи заводской территории. Грязная вода, медленно текущая по дну канавы, казалась жирноватой.
Солнце, все больше округляясь, всходило над разрытым глиняным карьером, до краев заполняло подвесные тележки. Я решил, что попозже сойду к Дунаю, а покамест недурно посидеть и на бережку канавы: вдруг да сегодня станут набирать людей на работу в карьере. Знаю я и как время скоротать: в кармане у меня хранилась на счастье однофиллеровая монетка. Я извлек ее из кармана, повертел в пальцах, внимательно изучил ребристую насечку; поставив монету на кончик указательного пальца, дал ей свободно скатиться в углубление ладони… В стороне валялась припечатанная чьим-то каблуком вечерняя газета; я лениво пододвинул ее к себе и бросил рассеянный взгляд на газетные строчки: «Румынский король… возвратился…» Затем по-свойски завладел несколькими спичками — они ведь все равно испорченные, с обгорелыми головками, и выброшены за ненадобностью — и покосился на желтые цветки молочая.
У ног моих в воде проплывали мальки, образуя едва заметную рябь; вспорхнули бабочки, словно давая понять, что трава пробудилась ото сна.
Забавы ради я принялся сворачивать из затоптанного газетного листа бумажный кораблик. Пальцы мои устарели для такого занятия, и я — подобно отслужившим свой век корабельным плотникам — не раз вставал в тупик: а как же дальше-то? Сворачивая то так, то этак испещренные свинцовым оттиском газетные страницы, я наконец смастерил свой фрегат и поставил его на землю, среди травинок.
— Филлер мой, счастливая моя монетка, — сказал я денежке, — прилажу я тебе ноги-спичинки, спичечную головку с обгорелыми волосами, выдерну из своей одежки нитку и привяжу тебя к парусу-молочаю. Чем ты не Одиссей?
— Плыви, монетка, — сказал я на прощание, — плыви, прочь!..
Стоял мой филлер на палубе, как важный барин. Но вот желтые паруса подхватило ветром, и фрегат медленно закачался на мутных водах… Как бы хорошо и мне метнуться вослед неуклюжему суденышку и затонуть в этой луже вместе со своим единственным и последним сокровищем!..
Из этих дум меня вывел внезапный рев заводского гудка. Пришли в движение тележки над моей головою: пустые вместе с солнечным светом поплыли к карьеру, полные понесли глину к кирпичным прессам. Раздался глухой грохот: рухнула, дробясь на куски, взорванная динамитом высоченная стена глины.
Перепрыгнув через канаву, я бегом припустился к конторе. Заранее было известно, какое объявление выставят там, и все же я подошел вплотную к стеклянному окошку, чтобы прочесть: СЕГОДНЯ НАЕМА РАБОЧИХ НЕ БУДЕТ.
Я тотчас сунул руки в карманы: к чему утомлять себя, попусту размахивая ими? Засунуть бы в какой-нибудь гигантский карман и ослабелые, подкашивающиеся ноги, а заодно и всю свою окаянную жизнь! С каким удовольствием я вылизал бы языком кухню, лишь бы получить работу!
Мелькнула мысль: насильно вторгнусь в какую-нибудь мастерскую, стану к станку, возьму в руки напильник и начну работать. Вздумает кто-либо меня оговорить или прогнать восвояси — а я и ухом не поведу, буду шваркать напильником до глубокой ночи. Авось и дадут мне что-нибудь за мою работу.
Я шел, глядя на свою хилую тень; временами казалось, что у меня по правую и по левую сторону множество таких теней и набегающий ветерок возносит то одну, то другую из них ввысь, к темнеющим облакам. «Должно быть, они умерли», — с легкостью подумал я.
Я обратил свои стопы к Пешту, за объявлениями в «Свежем выпуске». Мост через Дунай остался у меня позади, блистательный королевский замок — тоже. «Хорошо бы, — думал я, — стать светильником в королевском замке! Или троном… или… впрочем, это уж и вовсе невероятно — поваром на кухне!»
И поскольку мысль моя набрела на снеданье, я против воли принялся пощипывать листики зелени, обвивающей террасы кафе. Некоторые из них оказывались сухими и горьковатыми, но иной раз попадались и сладкие на вкус побеги. Впрочем, я не слишком-то церемонился с ними; срывал, разжевывал и сплевывал, глядя на свое отражение в тусклом зеркале напротив. Непомерно вытянутый в длину, голова с кулачок, а рот жует без остановки — таким отражался я в нем.
А когда взгляд мой натыкался на приказчиков, находящихся при деле, сердце мое сжималось. Думы без конца, одна другой сбивчивее, а работы никакой, и так вот уже пятый месяц! С каким наслаждением я согласился бы, стеная, сгибаться под любой тяжестью… ведь от этого безделья с ума спятить можно! А что, если прижаться к дереву, и когда меня спросят, отчего это я стою, месяцами, не сходя с места, шепнуть в ответ: — Жду, когда пущу корни!
Отвратительное это занятие — перебивать одну несуразную мысль другою, но что поделаешь? Стоит только закрыть этот воображаемый балаган и погасить его ни с чем не сравнимые желтые фонари, и меня ждут лишь воды Дуная или сухой древесный сук в Хювёшвёлде.
…В изнеможении прислонясь к стене, я изучаю объявления «Свежего выпуска». Время от времени меня толкают в бок, я лениво отвечаю тем же, удерживая свою удобную позицию. Но в конце концов сдаюсь: безнадежно махнув рукою, отвожу взгляд от объявлений и с горечью сплевываю — раз и еще два раза подряд.
С этим покончено, и я стою, застыв в раздумье: а что же мне теперь-то делать?
Вздрагивая от неожиданности, я смотрю вниз, потому что какой-то человечек-коротышка, еще плюгавее меня, физиономия дочерна загорелая — дергает меня за рубаху:
— Плюньте-ка еще разок, — просит он со всей серьезностью.
Пожалуйста, мне не жалко.
— Почему вы харкаете зеленью? — спрашивает он, щуря свои кошачьи глаза.
— Зеленью? — изумляюсь я, но тут же хлопаю себя по лбу. — Ну конечно: ведь я объедал зелень с террас.
— Что ж, приятель, — говорит коротышка, — теперь фокус за мной. — Он, как заправский фокусник, делает руками пассы, а затем плюет.