— Откройте секрет, — хохочу я, — почему вы харкаете желтым?
— Пожуешь древесины — вот и вся премудрость.
— Вон оно что, — вздыхаю я. — Значит, тоже без работы?
— Давным-давно. А вы с каких пор без дела ошиваетесь?
— Да тоже с давних. Хоть бы правительство провалилось, что ли, — говорю я.
— Или хоть бы окурки на тротуаре подлиннее попадались. — бурчит он.
— Забраться в банк тоже недурно, а? — спрашиваю я.
— Что толку? Все равно тут же сцапают.
— И то верно: сыщиков больше, чем мух. Оп-пля! Один как раз у тебя на ухе уселся, — я перехожу на «ты».
— Оп-пля! — отзывается он. — А другой у тебя на носу обосновался.
— Сервус!..
— Сервус!..
Дальше мы бредем на пару. Спутник мой время от времени нагибается, чтобы подобрать окурок; я же мечтаю найти неиспользованный трамвайный билет, усесться в вагон и наведаться в Кёбаню к пивным заводам.
— Послушай, а деньжат у тебя не найдется? — вдруг спрашивает коротышка.
— Был один филлер…
— Ну, и где же он? — взволнованно перебивает он меня.
— Я смастерил кораблик с парусами из цветов молочая, и он стал капитаном… Приладил ему спичечные ноги и голову — из спичечной головки.
— Ты мне скажи, где он, — упорно допытывается коротышка. — Дело в том, что у меня тоже есть один филлер… А ведь за два филлера можно целую сигарету купить!
— Далеко-далеко, на Венском тракте, — мечтательно начинаю рассказывать я, — плывет мой филлер на кораблике вдоль канавы… если, конечно, не потонул!
— На Венском тракте? — допытывается он. — Это у кирпичного завода, что ли?
— Угадал в точности, — криво усмехаюсь я. — Только почему это тебя так волнует?
— Да потому, оболтус ты эдакий, — в сердцах обрушивается он на меня, — что я сей же момент отправлюсь на поиски… А ежели найду, то смогу выкурить целую сигарету!..
Теперь я бреду по городу в одиночестве. Миши (так зовут коротышку) помчался в Обуду за моим филлером. «А вдруг да по пути найду еще один!» — размечтался он и с тем отбыл… Меня его уход не слишком-то огорчил. Его замечания насчет окраски плевков забавны, но по натуре он — мужичок прижимистый, такому палец в рот не клади.
Полдень. Я опять начинаю ощипывать листву с ресторанных террас, но теперь уже присматриваюсь к своим плевкам. Зелень, сплошь одна зелень… И, воздев очи горе, я с тяжким вздохом вопрошаю: — Скажи, господи, когда приведешь меня сплевывать ветчиной, рыбой, пирожными?
Я опускаюсь на пыльную скамью и отдыхаю под полуденный колокольный звон, а затем обгорелыми спичками пишу на скамье: «Здесь побывал А. Э. Г. 4 июля 1930».
А что, если тут, на скамейке, начертать свое прощальное послание?.. Сдует ветром?.. Или кто-нибудь усядется на него?
1930
Перевод Т. Воронкиной.
ВО ХМЕЛЮ
Мороз пробирает до костей. Лязгая зубами, мы погружаем в ледяную воду тяжелую одежду. И только успеваем пустить в красильный чан пар, как к нам входит дама, закутанная в девственно-белые меха. Рядом возникает наша управительница и учтиво произносит:
— Госпожа баронесса.
Подмастерье, который меня обучает, живо оказывается возле них. Я тоже, словно зачарованный, не могу оторвать от них глаз. И вижу, что баронесса — спятила она, что ли? — щиплет подмастерье двумя пальчиками за руку и говорит:
— Сделайте мне шелк цвета мяса. Как ваша рука.
Ого! Я подскакиваю ближе: «Может, лучше как моя?» — и поднимаю вверх свою здоровую ручищу.
Баронесса поворачивается ко мне и дергает плечиком:
— Эта тоже сойдет.
Они исчезают…
Тут мы ревниво переглядываемся и ну щипаться — шелк должен быть точно такого цвета, точно такого!
И от радости, колотя мешалками по чану, вызваниваем целую рождественскую мессу: «Динь-дон-динь-дон…»
За образец решено взять мою руку, и я держу ее, не отнимая, перед носом напарника.
— Катехин, — бормочет он, скользнув по ней взглядом, и подмешивает коричневого.
— Щепотку конго-рубина, — вкрадчиво мурлычет он вновь, добавляя пурпура. И, любуясь вздувающейся под струей воды материей, щелкает языком:
— Здорово получается.
И на время зима отступает. Мы разрумянились от работы, наслаждаемся игрой красок. Медные котлы поют, распираемые паром, крышки дрожат — вода под ними так и клокочет, и сквозь клубы пара мы видим зеленый дождь, если красим в зеленый цвет, красный — если в красный, голубой туман, желтый, золотой, фиолетовый!
Цинковые ящики шкафа с красками зияют перед нами, словно шурфы рудника. Крошечными ложечками мы вызволяем оттуда на свет весну, ржаво-красную осень… эй, да ведь мы же боги, сама природа! И когда только придет пора нарисовать на небе новую луну?
Отдавшись восторгам, мы совсем забыли о работе. И теперь, опомнясь, рьяно беремся за дело — быстрей! быстрей!.. и наугад, попросту подкидывая в воздухе, определяем вес тканей: «Сюда четыре ложки нафтиламиновой черни… это что-то траурное…» Размешиваем, кипятим, льем в чан муравьиную кислоту… не зевай!
С крашением на сегодня покончено. Все развесили в раскаленной сушильне. И уже стоим с кислыми лицами в кладовой бензина. С самого утра мы тянем с чисткой одежды, целая корзина — и все сплошь шелк, всякое бальное тряпье, без бензина с пятнами не справиться. Косимся на градусник: двадцать семь ниже нуля. А в цинковых бачках, где поблескивает замерзший бензин, небось все сорок! Опусти хоть на секунду руку — сразу отморозишь!
Утром мы так продрогли, что не стали чистить одежду, пристроились у теплых моечных машин, возились в мыльной пене. Днем опять ничего не сделали: от бензина во рту едкий привкус, вся еда начинает пахнуть нефтью. Вот сейчас подует ледяной ветер, небо словно остывший покойник, от которого веет жутким холодом. Мы тоскливо переглядываемся: кто первый сунет руку? Кому замерзать? Обоим или только мне, потому что я ученик?
Вдруг к нам влетает девчонка-заика.
— И-и-иностра-ранцы… и-и-дут… чтоб па-па-рядок был… — лопочет она.
Вот это да! К нам издалека прибыли иностранные гости, чтобы посмотреть, как мы будем морозить руки! Чтобы холодно поглазеть сквозь очки на фильтры, моечные агрегаты, на искрящую динамо-машину. На работу, которая делается из последних сил, на владение господина хозяина…
Нам и вовсе становится муторно. В цинковых бачках притаился змееглазый бензин и веет на нас дурманом. Мы ждем, когда захмелеем, чтобы не так больно было совать в бачок руку, чтобы не чувствовать, как ледяной бензин скует наши пальцы. Ой, уронили платяную щетку! Ой, распухшие наши пальцы как оледенелые ветки! Холод пробирает до костей. С раскрытыми от муки ртами мы поднимаем отсыревшую одежду. Потом кричим, ругаемся, но уже не можем вытянуть перед собою руки — захмелели. Когда мы садимся немного передохнуть, а потом, пошатываясь, встаем, чтобы снова взяться за работу, кажется, что сидящие наши фигуры, словно свинцовые тени, остаются на лавке и мы, дрожа, на них поглядываем: «Ваше превосходительство, госпожа фигура, не угодно ли подняться?..» — и топчемся по тесной кладовой.
Медленно начинают колыхаться голые окна напротив… Но нам плевать, мы кричим:
— Купите цветочки, цветочки купите!
И хохочем как сумасшедшие. Потом, обессиленные, замолкаем. Испуганно оглядываемся и орем на мнимого поджигателя:
— Эй, вы! Здесь нельзя курить!
Если же в красильне воцаряется тишина — так и рвемся из кладовки: вдруг оборвался ремень… Тишина опасна, может, все вокруг уже в пламени.
Наша злость на хозяина растет с каждой минутой, не вытерпев, мы бросаем работу на середине и начинаем браниться.
— Женщины здесь, только помани… — бурчу я, и сердце сжимается, потому что я живу сейчас один.
— На все хозяин наложил руку, — бледнеет мой напарник.
— Нам ничего не оставил, все заграбастал, — подхватываю я еще злее.
— Даже Анночку.
— А ведь у нее отец в больнице, ей было бы удобно здесь работать.