Сестры в один голос зарыдали.
На их крики маркиза де Латурнель и камеристка в сопровождении аббата Букмона явились в спальню.
При виде лицемерного аббата Букмона маршал на время забыл о собственной боли и вспомнил о жалобах княгини, после того как аббат вышел из ее спальни. Маршал подошел к священнику и, строго на него взглянув, сурово проговорил:
— Это вы, сударь, заняли место монсеньера Колетти?
— Да, господин маршал, — подтвердил священник.
— Ну что же, сударь, ваш долг исполнен. Женщина, которую вы исповедовали, мертва.
— С позволения господина маршала, — сказал аббат, — я проведу ночь у тела несчастной княгини.
— Ни к чему, сударь. Я сделаю это сам.
— Но обычно, господин маршал, — продолжал настаивать аббат, видя, что его прогоняют второй раз за день, — эта печальная обязанность выпадает на долю священника.
— Вполне возможно, что так оно и есть, господин аббат, — тоном, не допускающим возражений, сказал маршал. — Но, повторяю, ваше присутствие здесь отныне ни к чему. Честь имею кланяться!
Он повернулся к аббату Букмону спиной и пошел к двум сестрам, которые, рыдая, целовали руки матери. Аббат был взбешен оказанным ему приемом. Он с вызовом нахлобучил шляпу, как Тартюф, с угрозами покидавший дом Оргона:
Отсюда скоро уберетесь сами,
Хоть мните вы хозяином себя![36]
и вышел, громко хлопнув на прощание дверью будуара.
Такая выходка, несомненно, требовала наказания. Но маршал де Ламот-Удан был в эту минуту слишком поглощен своим горем и не обратил внимания на наглое поведение аббата Букмона.
Стемнело. В спальне княгини царили полумрак и гробовая тишина.
Вошел лакей и доложил, что ужин готов. Однако маршал от еды отказался. Он отпустил всех, после того как ему принесли лампу, и, оставшись один, устроился рядом с шифоньером, у которого, бывало, подолгу простаивала княгиня. Вынув из кармана связку писем, маршал трясущейся рукой потянул за ленточку, развязал их и сквозь слезы стал с трудом читать одно за другим.
Первое письмо было от него, написанное на биваке накануне сражения; второе было из лагеря на другой день после победы. Все письма были написаны во время военных действий, во всех звучала одна и та же мысль: "Когда мы вернемся во Францию?" Иными словами, все письма мужа свидетельствовали о его отсутствии и указывали на то, что жена одинока и всеми покинута.
Вот через какую дверь вошло несчастье в жизнь княгини: через его отсутствие и ее одиночество.
Он помедлил, заметив чужой почерк, словно прежде чем идти дальше, он должен был осознать уже пройденный путь. На этом пути он представил себе свою жену — слабое существо, блуждающее без поддержки, без помощи, во власти первого попавшегося голодного волка.
Он повернулся к телу жены и подошел ближе со словами:
— Прости, дорогая! Прежде всего виноват я сам. Да простит меня Господь, первый грех я беру на себя.
Он снова сел у шифоньера и приступил к письмам г-на Рапта.
Странное дело! Он будто инстинктом чувствовал, что за этим грехом кроется настоящее преступление: когда он узнал о своем бесчестье, эта новость его не оглушила, как бывает обыкновенно с человеком любого темперамента в подобном положении. Разумеется, он был опозорен; он дрожал все время, пока читал эти письма, и если бы в ту минуту граф Рапт попался ему в руки, он несомненно задушил бы его. Весть о несчастье обернулась ненавистью к любимцу, но в то же время и состраданием к жене. Он искренне ее жалел, винил себя в собственном бесчестье, в предательстве по отношению к самому себе и заранее просил у Бога снисходительности к умершей.
Такое действие произвело на маршала первое письмо г-на Рапта: сострадание к жене, возмущение подопечным. Жена обманула мужа, адъютант предал командира.
Он продолжал ужасное чтение со стесненным сердцем, терзаемый тысячью мучительных мыслей.
Сначала он прочел лишь общие фразы первых писем. Ничто не предвещало несчастья. Однако он интуитивно понимал, так сказать, догадывался, что ему предстоит узнать еще более страшное известие, и лихорадочно перебирал одно письмо за другим. Он торопливо проглатывал их, чем-то напоминая человека, который видит направленное на него оружие и бросается навстречу пуле.
Вдруг он издал пронзительный, душераздирающий, нечеловеческий крик, когда дошел до слов:
"Мы назовем нашу дочь Региной. Ведь она будет обладать такой же царственной красотой, как и ты".
Вряд ли молния способна нанести больший урон, чем эти строки, сразившие маршала де Ламот-Удана. Они оскорбили уже не любовь, не чувства мужа или отца; сейчас в нем говорили человеческое достоинство, стыд перед людьми, совесть. Ему показалось, что он перестал быть самим собой или что он сам преступник только потому, что прикоснулся к преступлению. Он забыл, что его предали как супруга, командира, друга, отца. Наконец он позабыл о своем бесчестье, своем несчастье и стал думать лишь о чудовищном, возмутительном грехе: браке любовника с дочерью своей любовницы — вызывающем, бесчестном, безнаказанном преступлении, сродни отцеубийству! Он бросил гневный взгляд в сторону кровати. Но увидел тело жены, застывшее в торжественной позе — со сложенными на груди руками и обращенным к небу лицом, — и в его глазах промелькнуло выражение глубокого страдания; он пронзительно выкрикнул:
— Что же вы наделали, несчастная женщина!
Он снова схватил письма и попытался вновь взять себя в руки, чтобы дочитать их до конца. Это было невыносимо, и он уже хотел было отказаться от этого занятия, но тут вдруг к нему подступила мысль о другом несчастье.
Мы познакомились в студии Регины с юной Пчелкой, пока Петрус писал с нее портрет, и только что еще раз встретились с ней в комнате покойной. Маршала занимало в эту минуту одно: от кого младшая дочь? Он, так сказать, дал ей жизнь; она родилась у него на глазах, выросла на его руках, он катал ее, держа за ручку, на своем огромном боевом коне, и какое это было восхитительное, наполнявшее его гордостью зрелище, когда старый маршал играл в саду Тюильри с маленькой девочкой в серсо! Старики лучше понимают детей, чем юношей или зрелых людей. А белокурые детские головки смотрятся лучше рядом с сединами стариков.
Пчелка как бы венчала собой старость маршала, она была последней песней, которую он слышал, последним ароматом, который он вдыхал. Он любил ее как завершающую улыбку своей жизни, как последний луч своего заката. "Где Пчелка? Почему нет Пчелки? Как ей позволили выйти в такую погоду? Кто посмел расспрашивать Пчелку? Отчего я сегодня ни разу не слышал, как Пчелка поет? Пчелка печальна? Может, Пчелка заболела?" С утра до вечера только и слышалось отовсюду имя Пчелки. Она была как бы живительным дыханием дома: там, где ее не было, воцарялась грусть, там, куда она входила, поселялась радость.
Вот почему маршал с невыразимым ужасом снова взялся за письма, которые и так уже совершенно опустошили его душу.
Увы! Бедному старику не на что было рассчитывать! Все его надежды, подобно разрушенным замкам, исчезали одна за другой. Оставалась одна, но и она вот-вот должна была улетучиться. О злая судьба! Он был красив, добр, отважен, благороден, горд — у него было все, что делает человека сильным и счастливым; ничто не мешало ему быть любимым, и вот в конце жизни ему суждены муки, рядом с которыми бледнеют страдания величайших злодеев.
Когда сомнений у него не осталось, когда он понял, что это его моральная смерть, то есть смерть всего, во что он верил, он закрыл лицо руками и горько разрыдался.
Слезы всегда оказывают благотворное действие. Они обращают отраву в мед и утишают душевные раны.
Выплакав свое горе, он, стоя над трупом жены, сказал:
— Я так тебя любил, Рина!.. И был достоин твоей любви. Но колесница жизни стремительно влекла меня вперед, и я, смотря только прямо перед собой, не разглядел в облаке поднятой мной пыли хрупкое растение и раздавил его. Ты звала — я не приходил к тебе на помощь, и ты оперлась на первую же протянутую тебе руку. Это моя вина, Рина, это я во всем виноват и каюсь перед твоим телом, умоляя Господа о прощении. Отсюда и пошли все несчастья… Ты заплатила жизнью за мою вину, я готов поплатиться своей жизнью за твое преступление. Господь обошелся с тобой сурово, бедняжка! Первым он должен был наказать меня. Но существует виновник всех наших несчастий, и ему-то прощения быть не может. Это вор, злодей без чести и совести, подлый предатель, столкнувший тебя с тернистого пути в бездну. Клянусь прощением, которое я молю для тебя, Рина: негодяй будет наказан как лжец и трус. И, свершив этот суд, я буду просить Бога, если гнев его еще не иссяк, чтобы он обрушил его только на мою голову… Прощай же, несчастная женщина! Или, вернее, до свидания, ибо мое тело ненадолго переживет умершую душу.