Но порой он задавал вопрос: правду или неправду говорит человек? Бывало это редко, но бывало. Когда такое случалось, он быстрым, единым взглядом окидывал человека, успевая разглядеть и лицо, и фигуру, и руки, и даже то, как стоял говоривший с ним, и ответ приходил сам.
Ошибался он редко или почти не ошибался.
Когда юноша, стоящий сейчас с кангой на шее у драной юрты, стал всемогущим, люди, видя такой взгляд, мгновенно обегающий человека, трепетали. Бледнели, покрывались холодным потом и сильнейшие мира сего. Падали к ногам. Но напрасно. Мнение у него уже складывалось, и изменить его не дано было никому.
Человек для Темучина был открытой ладонью, и с годами он стал опускать глаза перед людьми, чтобы не знать правды. Видеть людей голыми — утомительно. Не так уж хороши голые.
Урак беззвучно вынырнул из темноты. И сразу за ним объявился второй человек. Громоздкий, широкоплечий, но, как и Урак, двигавшийся гибко и бесшумно. Темучин узнал его. Это был кузнец Джарчиудай. На плечах у него громоздился узел.
Войдя в юрту и задёрнув полог, Урак оборотился к Джарчиудаю. Тот сбросил узел с плеч и начал развязывать.
Они не сказали ни слова, и Темучин понял, что у них всё оговорено заранее.
В узле Темучин увидел меч, лук и колчан со стрелами. Тут же были клещи и молоток.
— Ложись, — сказал ему Джарчиудай и взял в руки клещи, — я сниму кангу.
Темучин взглянул на него и, ничего не говоря, лёг на рваную кошму. Джарчиудай склонился над ним. Пальцы кузнеца зацарапали по колоде.
— Подбрось в очаг дров, — сказал он Ураку, — ничего не видно.
Урак завозился в полумраке, отыскивая у входа в юрту дрова, над очагом вскинулись искры, и сразу посветлело.
Джарчиудай, тяжело опираясь коленом на плечо Темучина, наложил на крюк клещи, напрягся и с усилием вытащил крюк. Крюк, выходя из колоды, клацнул, как зубы волка. Джарчиудай наложил клещи на другой крюк. В другой раз в плечо вдавилось жёсткое колено кузнеца, с ржавым скрипом крюк подался под клещами, звякнула полоса, скрепляющая половины канги, и тяжкая колода спала с шеи Темучина.
Темучин лёг лицом в войлок.
«Всё, — пронеслось в голове, — нет колоды. Я свободен».
Темучин слишком долго ждал этого момента и сразу поверить, что вот так, в минуту, он освободится от канги, которая, казалось, вросла в его тело — не мог. Сил подняться на ноги не было. И тут крепкие руки Джарчиудая подхватили его и приподняли. В лицо заглянули спрашивающие что-то глаза. О чём спрашивал кузнец, Темучин не понял, но что глаза его ободряли — было очевидно.
— Смелее, смелее, сынок, — сказал Джарчиудай, — смелее.
И он, придерживая Темучина за руку, как ребёнка, которого учат ходить, повёл по юрте.
— Смелее.
А Темучина и впрямь надо было учить ходить. Его шатало. Долгое время лежащая на плечах колода приучила тело к иному распределению силы, нежели у человека, свободного от её груза. Темучина клонило вперёд, но он совладал с этим и утвердился на ногах.
— Походи, походи, — сказал Урак, — есть время.
Улыбнулся. Человеку, оказывается, надо привыкать к свободе, как и к рабству. Вот так.
В груди Темучина трепетало от осознания свободы. Чтобы понять сына Оелун и Есугей-багатура в эту минуту, надо было, как он, пережить унижения, которые выпали на его долю, прочувствовать глубину мучительного ощущения беспомощности, беззащитности и ощутить на шее тяжкую, сковывающую кангу.
Канги на шее больше не было.
Урак, переждав минуту, заговорил так, что было видно — он дорожит каждым мгновением. Да это было понятно. Из трёх человек, находившихся в юрте, он рисковал больше всех.
Ни ему, ни Темучину, ни Джарчиудаю не было известно, что его плата за свободу сына Оелун и Есугей-багатура будет самая большая, какая может быть, — жизнь.
Но это случилось позже.
— Темучин, — сказал Урак, — лошади у реки. Скачи к хану Тагорилу. Он анда твоего отца. Да знай — твоя мать в курене Тагорила. Мы побеспокоились о том. Всё. Для разговоров времени нет. Идём.
Но прежде чем он плеснул на огонь очага водой, как это делал каждый степняк, покидая юрту, Темучин шагнул к нему и взял его и Джарчиудая за руки. Темучину захотелось сказать им необыкновенные слова. Но спазм перехватил горло. Через годы он мог одаривать людей сказочными богатствами, немереными землями, но этим двум, стоящим перед ним, он, преодолевая завал в горле, всего лишь сказал:
— Ждите, я приду...
Но за этими словами было гораздо больше, чем все сказочные богатства. Он обещал им волю, как это понимал, однажды заглянув в Великое небо. Да обещал он это не только им, сам едва обретя свободу, но куреню, таившемуся в темноте за стеной юрты, всей степи, что хотя и невидима была в ночи, но угадывалась в вольном ветре, туго надувавшем полог из кошмы.
Урак, заряженный только на действие, в другой раз повторил:
— Идём!
Они вышли из юрты, через кустарник спустились к берегу Онона и в темноте — ночь была безлунная — отыскали лошадей. Урак помог Темучину подняться в седло и, не говоря ни слова, хлопнул жеребца по крупу. Темучин подтянул за повод заводную[42] лошадь и шагом тронулся из кустов.
У воды жеребец остановился, недовольно пофыркивая. Темучин толкнул его задками гутул и послал вперёд. Жеребец вступил в реку, осторожно трогая дно копытами и задирая голову, но Темучин плотнее прижал бока гутулами, и жеребец, смирившись, поплыл. Вторая лошадь сошла в реку спокойно.
Переплыв Онон, жеребец встряхнулся всем телом, как собака, и нехотя стал взбираться по крутому берегу. Но Темучину надо было до рассвета уйти от куреня далеко, и он достал из-за пояса плеть.
Он гнал и гнал жеребца. Копыта гулко били о землю. Это был не его Саврасый, но неплохой жеребец и шёл ходко. Когда пена одела бока жеребца, Темучин остановился, нарвал травы, насухо отёр его полой халата, прочистил ноздри и расседлал.
Светало.
Темучин, торопясь, перекинул седло на заводную лошадь, затянул подпруги и, ни минуты не мешкая, вновь погнал в степь. Он скакал, не поднимая головы от шеи лошади, и только изредка взглядывал на небо, определяясь во времени и прикидывая, что может происходить в курене. Темучин догадывался, что его, наверное, уже хватились, нашли место, где стояли на берегу Онона лошади, так как они не могли не наследить, и сообщили о побеге Таргутай-Кирилтуху. «А дальше что ж, — думал он, — погоня». Темучин поднял плеть и ожёг лошадь. Но она и без того стелилась по ковылям.
В курене всё было так, как он и думал.
Его хватились, обшарили юрту, прошли кустарником к Онону, нашли место, где стояли лошади, увидев их следы. Вот только с погоней он ошибся. Таргутай-Кирилтух погоню не послал.
Случилось другое.
Когда Урак вошёл в юрту Таргутай-Кирилтуха, тот, сидя у очага, ножом ковырял баранью кость.
— Ну, что? — спросил нойон, поднимая глаза на старшего нукера. На кончике ножа Таргутай-Кирилтуха трепетал кусочек жира, только что извлечённый из кости.
Урак сказал:
— Ушёл на коне. Переплыл через Онон и ушёл в степь.
— Ушёл в степь... — повторил за ним Таргутай-Кирилтух и вновь склонил голову. Сильным ударом ножа расколол кость. Достал мозг, отправил в рот. Он, казалось, забыл и о Темучине, и об Ураке.
Но Таргутай-Кирилтух ничего не забыл. И мозг, который он в эту минуту пережёвывал, был для него не сладок. Горек. Нойон впервые понял, что опоздал с Темучином. Опоздал схватить его в степи, опоздал набить кангу на шею, да опоздал и зарезать, как барана.
— Иди, — сказал Ураку нойон, — иди.
Урак повернулся, шагнул к порогу, и в то мгновение, когда взялся рукой за полог, Таргутай-Кирилтух приподнялся и с силой, с какой он сделал бы это, будь перед ним Темучин, метнул нож в спину Ураку.
Нож вошёл под лопатку по рукоять.
Урак качнулся и, обрывая полог намертво ухватившими его пальцами, рухнул навзничь. Но повернулся и с закипающей на губах кровавой пеной сказал: