Если бы мой друг Анна была жива, я бы сумел незаметно провести её сюда, чтобы она смогла посмотреть на это собрание сильных мира сего. Но нет, конечно же Анна никогда не попала бы сюда, чтобы поглазеть на расшитое драгоценными каменьями платье юной новобрачной или поглядеть на Папу, когда он со всей своей испанской надменностью воссел на трон. Если бы Анна не умерла, мой путь никогда бы не пересёкся с орбитой Борджиа.
За комедией последовало более классическое представление; то была латинская пьеса Плавта[78], но она была прервана на середине самим Папой, который хмурился и скучал. Джулия Фарнезе встала со своего кресла и, присев на ступеньку под папским троном, подняла руку, просунула её в широкий рукав Папы и переплела свои пальцы с его пальцами. Он, глядя на неё, улыбнулся, и тут вышел поэт и прочёл пастораль[79]. Папский гром, усмирённый страстной женской улыбкой.
Я помнил голос Анны, но не помнил её лица. Я давно уже не думал о третьем её мужчине, который ушёл от меня; о том, что был в маске и помогал её убивать. Но, в конце концов, двух остальных я прикончил. Третьего можно не искать.
Пастораль завершилась цветистой фразой, и по огромному залу прокатились смех и аплодисменты. Женщины взвизгивали и дрались над разносимыми подносами со сладостями, и я узнал маленькие рифлёные, с глазированным верхом пирожные Signorina Cuoca, её фаршированный засахаренный инжир, её ярко раскрашенные конфеты из марципана. Я никогда не понимал, как такая неулыбчивая, худая как жердь женщина со злобными взглядами, изрыгающая сердитые венецианские ругательства, может производить такие воздушные деликатесы. Сидящая подле своего отца Лукреция была слишком взволнована, чтобы есть, но Джулия подняла руку и положила в рот своего любовника-Папы засахаренную грушу, и он неторопливо слизал сахар с её пальцев.
«Что со мною происходит?» — с некоторым раздражением подумал я. У меня есть всё, чего я когда-либо желал — деньги в кошельке, приток которых не зависит от непостоянной удачи в карточной игре; хорошая еда, когда мне хотелось есть; мягкая постель; столько книг, что в них можно утонуть; и зрелища вроде нынешнего, которым я могу изумляться и над которыми могу про себя насмехаться. Но единственное, что я чувствовал, была неудовлетворённость, и ещё я никак не мог избавиться от мыслей об Анне. Я не тосковал по ней — я помнил, как её хихиканье порой резало мне слух, помнил, что её дыхание было несвежим, помнил, как её неумеренное благоговение перед власть имущими и сильными мира сего вызывали у меня едкие насмешки, а у неё от них выступали на глазах слёзы обиды. Нет, я не тосковал по ней, пожалуй, нет... но, быть может, я тосковал по напряжённой, сосредоточенной ярости той погони, в которую я пустился, чтобы отомстить за неё. «Глупец, — насмешливо сказал я себе. — Глупо чувствовать себя неудовлетворённым только потому, что тебе скучно».
Но, возможно, мягкая постель, лёгкие деньги и хорошая еда — это ещё не всё, что мне нужно для полного счастья.
— Чего бы вы хотели больше всего? — спросил Чезаре Борджиа во время нашей первой встречи.
«Побольше книг. Стать высоким. Что-нибудь значить».
Конечно, получить одну из трёх вещей, которые я хотел больше всего, — это уже неплохо для этого полного неудач мира. Библиотека Борджиа была великолепна. И если мне иногда и становилось скучно — работа телохранителя, когда ты ничем не занят, бывает нудной — то хорошая книга прекрасно отвлекала утомлённый праздностью мозг.
— Эй, карлик! — Подвыпивший миланский посол, пошатываясь, бредущий по залу, остановился рядом со мной. — Малыш, пожонглируй для нас!
— Нет.
Скабрёзные комедии закончились, небо за окнами потемнело, и гости один за другим начали продвигаться к дверям, бросая жадные взгляды назад, где вокруг Папы собрался круг наиболее близких союзников и самых заклятых врагов. Они остались на частный ужин; человек двадцать или тридцать, и каждый посол отметил про себя их имена — имена тех, кто что-то значил в Риме. Кардинал делла Ровере, полный ненависти к сопернику, который победил его в гонке за папский престол; кардинал Сфорца, источающий удовлетворённость тем, что продал свой голос на конклаве за кучу серебра и нынешний брак Лукреции Борджиа с представителем клана Сфорца; Адриана да Мила, на сей раз просто искренне улыбающаяся, вместо того чтобы считать свои дукаты...
Свадебные подарки: серебряный столовый сервиз, рулоны миланской парчи, два массивных перстня от миланского герцога, главы семейства Сфорца. Синьор Сфорца взял перстень с жемчугом и надел его на палец своей молодой жены, потом учтиво поднял её руку, чтобы показать его всем, и Лукреция захихикала, как ребёнок, которым она, собственно, и была. Джулия открыто села к Папе на колени и нежно поглаживала его чёрные кудри, а Родриго Борджиа нарочно уронил засахаренную вишню в ложбинку между её грудей. Джулия поглядела на него с притворным негодованием, но он тут же наклонил голову и, выудив вишенку губами, зажал её в зубах. Джулия засмеялась, щёки её раскраснелись, и все мужчины в зале устремили на них завистливые взгляды. Я оттолкнулся от увешанной гобеленами стены, к которой прислонялся, и двинулся вон. Среди оставшихся гостей не было убийц, а если бы и были, скоро они слишком захмелеют, чтобы кого-нибудь заколоть.
На площади Святого Петра было уже довольно темно, однако там всё ещё было полно зевак. Стоящие небольшими группками женщины шушукались и взвизгивали, когда на площадь выходили одетые в свои богатые шелка гости; некоторые из выходящих останавливались, чтобы бросить в толпу несколько монет, и тогда дети вскакивали, чтобы поймать их на лету, или вставали на четвереньки, чтобы найти их под ярко освещёнными окнами Ватикана. Я увидел высокую женскую фигуру, стоящую в тени, в некотором отдалении от бдящей при свете факелов папской стражи, и приветственно поднял руку.
— Signorina Cuoca! — Ковыляя к ней по булыжникам мостовой, я почувствовал острую боль в искривлённых мышцах бёдер — неудивительно, ведь я провёл целый день на своих кривых ногах. — Почему вы не подслушиваете вместе с остальными слугами?
Она мне не ответила, только посмотрела в сторону Ватикана; руки её были сложены на плоской груди, а рот горько искривился.
— Только посмотрите на это, — сказала она, показывая подбородком куда-то в темноту.
Я посмотрел и не увидел ничего, кроме камней мостовой и толпы нищих и зевак.
— На что?
Кухарка сделала несколько шагов в темноту, нагнулась, подняла что-то с мостовой, потом, разгневанно топая, вернулась ко мне.
— Смотрите! — воскликнула она и сунула ладонь мне под нос. На ней лежало что-то маленькое и сплющенное, и я не сразу понял, что это — одно из её крошечных пирожных с клубникой, тех, которым она придала форму роз, сложив посыпанные сахаром тонкие ломтики клубники так, что они перекрывали друг друга, словно розовые лепестки вокруг тычинок, сделанных из шафрановых нитей. Теперь половина лепестков отвалилась, а шафрановые тычинки выпали.
— Они выбросили мои сладости из окон, — прорычала сквозь зубы венецианка. — Почти половину их, судя по тому, сколько их растоптали. Просто наелись их досыта, а то, что осталось, выкинули, как мусор!
Пробормотав одно из своих венецианских проклятий, она бросила раздавленное пирожное в сторону площади, и я увидел, как его, задрав костыль, подобрал какой-то нищий.
— Милостыня для бедных, — сказал я. — Сладкие пирожные вместо хлеба; что ж, Борджиа любят помпу. Даже в благотворительности.
— Все оставшиеся сладости можно было собрать в корзины и раздать на площади! — Она сердито хлопнула себя по переднику. — А не швырять из окон, точно объедки бродячим псам. Триста фунтов сладостей и, по крайней мере, половина выброшена на мостовую и растоптана! Я трудилась над ними несколько недель. За то время, что у меня уходило на приготовление одного такого клубничного пирожного, можно было бы два раза прочитать все молитвы по чёткам. Прошлой ночью я вообще не спала, я...