— Дамы, — начал он со своим сильным немецким акцентом. — Дамы вошли в зал первыми, как и было задумано, но я планировал, что они будут входить чинно, по двое, кланяться Папе и целовать его туфлю, но разве хоть одна из них меня послушала? Нет! Они просто ввалились гурьбой, как коровы, выпущенные на выгон, и ни одна из них даже не поклонилась! Это конец, мессер Леонелло, абсолютный конец света!
— Стало быть, никто папскую туфлю так и не поцеловал?
— Полное моральное разложение! Забвение традиций, забвение приличий, забвение морали, и, не успеешь оглянуться, как наступает конец света! — Он снова, с безумным взором, перелистал свои списки. — О, зачем я остался на этом посту, зачем? Мне следовало подать в отставку. Мне следовало подать в отставку до этой свадьбы! Потому что не существует никакого пристойного способа организовать свадьбу дочери Папы, на которой присутствовали бы папские сыновья и папская наложница! Никакого!
Я смотрел на него с некоторой долей сочувствия. Мне бы ни за что на свете не хотелось оказаться на его месте и пытаться каким-то образом прикрыть папским этикетом номера, которые выкидывали Папа Борджиа и его отпрыски. Это, разумеется, была совершенно неподходящая работа для чопорного маленького немца из Страсбурга, которому чудился стук копыт всадников Апокалипсиса[70] всякий раз, когда кто-то забывал поцеловать папскую туфлю.
— Не унывайте, Бурхард, — сказал я, ткнув его кулаком в предплечье. — Ещё двенадцать часов — и вы сможете пойти и преспокойно напиться.
Он воззрился на меня с таким ужасом во взоре, словно я предложил ему прийти на папскую свадьбу голым.
— Двенадцать часов? Неужто вы думаете, что всё закончится за двенадцать часов? Вы с ума сошли? Только лишь сам пир и последующие танцы...
Я оставил Бурхарда наедине с муками его тевтонской[71] души и затесался в толпу одетых в шёлк свадебных гостей, уже толпившихся под высокими сводами зала. Первые из анфилады просторных аванзалов Папа забрал себе и заказал великому Пинтуриккио[72] расписать их великолепными фресками. Пинтуриккио работал медленно, так что росписи были ещё не готовы, но сегодня стены были завешены шёлковыми гобеленами, полы покрыты восточными коврами с таким высоким ворсом, что каблуки моих сапог утопали в нём полностью, все консоли[73] были свежевызолочены. Высокий сводчатый потолок был украшен резными карнизами. Папский трон стоял на пьедестале, возвышаясь над гостями, и сам Папа уже восседал на нём — теперь уже не Родриго Борджиа, а Папа Александр VI. Интересно, кто-нибудь, кроме меня, заметил всю многозначительность того факта, что он выбрал себе не имя одного из апостолов или имя, обозначающее какую-нибудь добродетель: не Павел, не Иоанн, не Пий, не Иннокентий[74] — а имя завоевателя.
Даже при том, что сераль помогал ему расслабляться, год, проведённый на папском престоле, не прошёл для Папы Александра бесследно — под его глазами залегли тёмные круги. Однако его взгляд, устремлённый из-под тяжёлых век на гостей, был, как и прежде, живым и зорким; тяжёлая папская тиара, венчавшая его чёрную шевелюру, была сдвинута назад небрежно, точно обыкновенная шапка, и он сидел, развалившись в своих бело-золотых одеждах, как сиживал, должно быть, Александр Великий[75], размышляя о Дарии и его персидских ордах[76].
До тех пор, пока в зал не вошла его дочь, сопровождаемая его любовницей. Тогда на его лице расцвела самая гордая и самая нежная из улыбок.
Процессия, сопровождавшая невесту, вошла в зал с большой помпой, под оглушительные фанфары, и герцог Гандии в своём кричащем наряде занял место подле своего отца. Последовавший за ним Чезаре Борджиа был почти незаметен в своих одеждах клирика; теперь он был не просто епископом Памплоны, а архиепископом Валенсии, но выглядел он по-прежнему не как служитель церкви, а скорее как ленивый леопард, чутко дремлющий на солнце. Гости волновались, вытягивали шеи, возбуждённо переговаривались... однако в момент, когда произошло то, чего все ждали, было почти тихо — тринадцатилетняя девочка, утопающая в драгоценных камнях, проскользнула из-за двери в многолюдный зал и на мгновение замерла, скованная паникой.
С моего места, стиснутый со всех сторон охраной Папы, я увидел, как Лукреция Борджиа сглотнула — по её горлу, схваченному колье из жемчуга и изумрудов, прошло движение — и как Джулия коснулась пальцем её локтя и что-то тихо сказала ей на ухо. Наверное, это было что-то вроде: «Выше подбородок. Ты дочь Папы, так что держи голову высоко! И не беспокойся насчёт своего платья, на нём нашито столько драгоценных камней, что оно само собой примет подобающую форму». В течение многих дней, предшествующих свадьбе, Джулия обучала Лукрецию двигаться в её обошедшемся в пятнадцать тысяч дукатов свадебном наряде, ходя с нею по саду.
— Скользи плавно, а не борись со своими юбками. Двигайся вместе с ними, а не вопреки им. Вот, смотри, какая ты красивая!
Но Лукреция не была красива, она была просто молода. До боли юная девушка, почти утопающая под тяжестью жёсткой, расшитой каменьями парчи, изысканно украшенного головного убора и нескольких витков жемчужного ожерелья. Но усилия Джулии не пропали даром — Лукреция Борджиа подняла голову и вплыла в зал, двигаясь посреди своих расшитых драгоценными камнями юбок, словно скованный цепью молодой лебедь. По толпе пробежал восхищенный ропот, и идущая вслед за невестой Джулия, гордясь своей ученицей, довольно улыбнулась.
Dio. Столько шума и суеты, такое напряжённое ожидание, такие колоссальные расходы — и что? Сама церемония бракосочетания заняла всего лишь несколько минут. Лукреция преклонила колена на шитую золотом подушку перед своим отцом лицом к жениху — Джованни Сфорца, графу ди Пезаро, довольно пригожему двадцатишестилетнему малому с длинным носом и модной бородкой. Он с довольным видом слушал монотонный голос нотариуса, а Лукреция время от времени бросала на своего жениха несмелые взгляды из-под скромно опущенных ресниц.
— Благородный господин, согласны ли вы дать обет вашей законной супруге и получить обеты от неё и сочетаться браком с благородной госпожой Лукрецией Борджиа, которая присутствует здесь и обещает стать вашею женой?
— Да, согласен, — отвечал Джованни Сфорца. — И с большой радостью.
Лукреция повторила свои обеты твёрдым голосом (Джулия натаскивала её и в этом), жених и невеста обменялись кольцами, над их головами опустили обнажённый меч; было прочитано короткое наставление супругам... и дело было сделано. Я увидел, как Бурхард облегчённо расслабился и пожалел, что на сцене так и не появился убийца, чтобы немного оживить действо.
Все присутствующие перешли в Sala Reale[77], громадный, с высокими сводами зал, где уже были приготовлены табуреты и мягкие скамьи и сновали пажи в ливреях, разнося подносы со сладостями. Гости болтали и переходили с места на место, наконец-то освободившись от ограничений, которые налагали на них строгие правила Бурхарда и теснота сравнительно маленького зала, а я, подчиняясь своим приказам, бродил в толпе, держа своих подопечных в поле зрения. Лукреция, скованная сознанием важности момента, неподвижно сидящая между отцом и молодым мужем, меж тем как в зал уже вносили первые блюда... Джулия, грациозно двигающаяся среди толпы, смеющаяся, непринуждённо болтающая, приковывающая к себе все взгляды... малыш Джоффре в камзоле с модными разрезами, вытаращивший глаза от усилий, которые он прилагал, чтобы держаться как принц... Чезаре, отчуждённый и таинственный, сидящий, лениво развалясь, вот он салютует кубком сестре — и она впервые за весь вечер непринуждённо улыбается... Убийц по-прежнему не было видно, зато появилась труппа актёров, раскрашенных, с масками на лицах, и начала играть одну из этих глупых комедий, неизбежно представляемых на всех свадьбах, и я подумал: «Как бы это понравилось Анне».