Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вечером вышли на берег, растянули бредень, чтобы посмотреть, ладно ли посажены крылья, и увидели одинокий струг.

— Никак они? — приподнялся с корточек Булавин.

— Они! — узнал сын отцовский струг.

Игнат Некрасов приплыл без рыбы. Есаул и бунчужник вынесли на берег пустые перемётные сумы, бросили на брёвна стружемента, привязали струг и попрощались с атаманом.

Некрасов обнял сына. Крепко, в обнимку, поздоровался с Булавиным.

— Куда ездил? Рыба где? — спросил Булавин.

— Рыба? Вся ниже Астрахани, к персам уплыла…

— Так ты в Астрахань…

— Пойдём в курень! — остановил его Некрасов, заметив, что на стружемент набивается народ.

Некрасов смолчал об Астрахани, где всё ещё бушевало восстание. Булавин не торопил его, и, даже оставшись в ожидании ужина одни — они сидели на обрубках дерева под вишнями, — ни тот ни другой не заговаривали об этом. У Булавина были свои новости, и он поведал другу о случившемся на бахмутских солеварнях. Булавин рассказывал с волненьем, которого никогда не одобрял Некрасов.

— Изюмский полк побить — невелика виктория, как ныне говорят царёвы полковники, — задумчиво начал Некрасов. — Тако ж и другие полки побить казацкой сабле способно, да только велми много у царя полков-то тех. Один-другой раскрошишь — и нагрянут на Дон Голицыны да Меншиковы, а с ними — тьмы тех полков, и все, как один, иноземного строю, все с огненным боем, тогда чего нам делать? В степь бежать? На чужую землю?

Игнат Некрасов говорил спокойно, ровным, почти убаюкивающим голосом, и в каждой ноте его голоса слышалась не только откровенность, но и боль от продуманной, усвоенной суровой правды. Булавин всегда верил этому человеку, его неторопливым жестам и вот этой манере говорить: скажет Игнат слово крупное или выскажет мысль, прищурится, будто смотрит во след ушедшим словам. Тут уж много ему пока не возражай, не выбивай из разговора, поскольку не часто говорил Игнат помногу.

— Что солеварни пожёг — ладно! Дело огненного подклада — пустое дело, но хоть сам сделал и тем казаков отстранил от дурства степного, непутного — и то ладно. Ты тем пожогным делом вложил им в головы думку: можно-де и так с царёвыми людьми делать. Это — ладно… Ныне, при великой силе супостатской, важно в казаках единомыслие. А где его найти, коли Максимов и вся старшина его только и смотрят в рот губернатору азовскому да и иным боярам московским, кои реку нашу покупают у них в розницу, а грабят, смотришь, всю разом! Вот попомни моё слово, Кондрат: будет Максимову награда за то, что не слился с астраханским бунтом. А астраханцы не раз присылали к нему: подмогни, атаман! И стрельцов, и калмык присылали, о казачьем законе поминали, а он не пошёл, ажно круга по том деле не собрал. Много ли наших казаков отправилось туда доброхотно? То-то! А коли б все рекой пошли?

— Максимов в серебре да в золоте зарылся, как хрущ в навозе, и копошится там, а об воле казацкой душа у него не болит. Меня еле узнал, а не я ли ему в крымском походе — да ты помнишь! — свою заводную лошадь отдал, когда отбегали из улуса, а не лошадь — быть бы ему порубленным.

— Ты не думай, Кондрат, что Максимов и старшина его царя крепко возлюбили. Не-ет! Они тоже не хотят ему кланяться — кому это охота? Да они ныне и казацкому кругу отвадились поклоны класть — вот беда! Забоярились. Войсковой атаман от рук казацких отбился.

— Таковым атаманам надобно головы рубить или уж, смирясь всеречно, пойти к царю в ямщики, вон на новый тракт, да гонять почту от Москвы до Азова.

— Максимов — дурак, — сказал Некрасов спокойно, как говорят о факте всем известном. — А вот царь — тот хитёр! Ты только пораздумай, как он проверяет наше казацкое терпение: то один указ пошлёт — посмотрит, чего из нас выйдет, то другой пошлёт — опять смотрит. Летось и вовсе над всем Войском Донским посмеялся: печать повелел заменить. Видал? Нет? Гришка, принеси-ко грамоту из-за божницы!

Сын метнулся в курень и в один миг принёс грамоту войскового атамана о посылке в Польшу, в армию, восьми казаков.

— Помнишь старую печать? — спросил Некрасов, принимая грамоту из рук сына и отсылая его к куреню кивком головы. — Старая — елень, пронзённый стрелой — это ли была не печать? Глядишь, бывало, на неё, и видна в ней степная краса да удаль казацкая, а ныне что за печать — взгляни!

Булавин слышал об этой печати, но ещё ни разу не получал от Максимова грамот за нею.

— Глянь с прилежаньем — страмотища!

— Страмотища! — эхом прогудел Булавин.

На криво исписанном листе от атамана Максимова стояла новая войсковая печать, сделанная по приказу царя Петра. На печати был изображён пьяный казак, сидящий на винной бочке. Пьяный казак и винная бочка сами по себе уж не так и позорны, а вот то, что казак сидел голый, лишь сабля на боку, — это была оскорбительная насмешка.

— Дразнит царь казаков, — сказал Булавин.

Некрасов подумал вслух:

— Не-ет, Кондрат! Тут не это…

— А чего?

— Тут хитро сделано. Ныне Войску Донскому запрет наложен на все иноземные сделки. Не может ныне Войско с иными государствами пересылаться, как то велось встарь. Ну а коли ослушается войсковой атаман да станет грамоты в иные государства подавать, вот тут-то печать эта насмешная и сделает своё дело. Кто за такой печатью Войско Донское почитать станет? То-то!

Сын, издали прислушивавшийся к разговору старших, получил из куреня знак и позвал ужинать.

Они сели вдвоём в полумраке чистого куреня. Жена Игната расставила поудобнее еду и питьё и ушла кормить детей в другую половину куреня. Пахло рыбой.

— Намедни в Черкасском какой-то старый казак с три тыщи вот этаких же стерлядей продал, — оторвавшись от тяжёлых раздумий, вспомнил Булавин.

— Встретил я тут, верстах в сорока отсюда, одну ватагу. Слухи прошли — то Лоскут гуляет.

— В Черкасском Лоскут и был! — вспомнил Булавин. — За три-то тыщи с лишком стерлядей меньше рубля пошлины заплатил — весь Черкасский город насмешил, а наутрее нашли тех прибыльщиков, что к нему привязывались, порубленными.

— Его работа! — уверенно сказал Некрасов, — Сказывали мне в Паншине городке, будто бы он с Валуек сбежал, а раньше, при Разине, три года ходил. Скрывался долго, наподобе наших батьков.

Глаза Некрасова, тёмные, глубокие, подёрнулись тоской. Однако он поднялся, зажёг сальную свечу в оловянном шандале, постоял над столом.

— Ходит Лоскут по степи. Ждёт чего-то, разинский дух.

«Чего?» — только глазами спросил Булавин.

«Думать надо…» — так же взглядом ответил Некрасов, а вслух сказал:

— Ну, садись, Кондратий Афонасьевич! Давай повечеряем с тобой да выпьем по-православному и… погутарим, что ли?

— Пора…

Не затуманил казакам головы кувшин хмельного вишнёвого мёда, лишь разогрел, а вино не пили: не до вина.

— Не верь им! — убеждал Некрасов. — И Зернщикову не верь. Он тебя на гибельное дело подбивает. Шутка — побить прибыльщиков! На такое дело идут не одним городком твоим, не с сотнею казаков, на такое дело всей рекой надобно навалиться! А Зернщиков своё угребает: ему Максимова свалить надобно, да стать войсковым — старая повадка.

— А как ныне поднять всю реку? — вздохнул Булавин.

— Тут надобно тихо сдумать, да ладно сказать… А вот внял бы Максимов астраханцам, дал бы грамоту по городкам — все бы встали заедино. На Астрахани думка была: Донские казаки, пристав к ним, должны были пойти на Царицын, а взяв его — на Москву, прибирая к рукам все города. Предал Дон Астрахань. Терек пошёл было, да там домовитые казаки замутили головы войску, а как письмо астраханцев прочитано было, то все поднялись, только потом домовитые отписали в Астрахань, что-де войско мало и не смеют-де оставлять своих жён и детей на съедение хана.

— Кто бы их там съел! — буркнул Булавин.

Некрасов покачал головой.

— А праведное письмо писано было астраханцами. Хочешь, дословно поведаю? Я списал то письмо у атамана Микиты Голого. Добрый казак!

21
{"b":"582473","o":1}